Изменить стиль страницы

«Спенсер Трейси» остановил свой взволнованный бег по кабинету, наклонил голову и внимательно на меня посмотрел. Впрочем, от благородного американского актера в нем оставалось все меньше, меньше…

– Ишь, грамотный!.. Ученый… вашу мать!

– А как же, гражданин начальник! Ученый. Вами же и выучен…

– Так что, не сойдемся? – деловито спросил меня бывший Трейси.

– Нет, не сойдемся.

– Заберите его! – сказал с отвращением благородный подполковник.

Рассвирепевший Гадай отвел меня к себе и с превеликой жалостью предъявил мне обвинение по статье 58-10, часть 1-я Уголовного кодекса РСФСР. И теперь мне стало совершенно ясно, что я получу десять лет лагерей плюс пять лет поражения в избирательных правах после отбытия наказания.

Поскольку я был грамотный и ещё до начала следствия знал свой приговор. Гадаю со мной было непривычно трудно. Он привык видеть подследственных на коленях. А я себе обещал, что на этот раз они меня на коленях никогда не увидят.

Начать с того, что я категорически отказался признать себя виновным и никаких показаний не подписывал. Сколько бы Гадай ни исписывал бланков допроса с хитроумнейшими закавыками и сложнейшими периодами, на меня это не действовало. Когда он строчил что-то очень хитроумное, я остужал его вдохновение замечанием, что его работа – напрасный труд и что лучше бы ему газету читать.

После этого следовали залпы отработанных приемов. Крыл меня всеми словами, приказывал стоять, замахивался на меня кулаком или рукояткой пистолета… Все это были пустые номера. Когда меня вели на допрос, я слышал из следственных кабинетов крики избиваемых арестантов. Но я уже усвоил одну поправку, внесенную временем. Это в 1937-38 годах следователь не был стеснен никакими правилами. Он мог бить арестанта независимо от того, в чем тот обвинялся, любыми подручными средствами, и мера пыток определялась только его сноровкой, физической силой и служебным рвением. После того, как Ежова сменил Берия, пытки были регламентированы, самодеятельность следователей была введена в рамки (хотел прибавить «законности», да боюсь быть обвиненным в чрезмерной ироничности).

Из рассказов моего недолгого сокамерника и собственных наблюдений я уже догадался, что обвиняемых по статье 58-10 – считающейся самой безобидной – бить не полагается… Поэтому я отказывался стоять на вытяжку и продолжал сидеть на своей табуретке.

Когда мне до смерти надоели уныло-бездарные ругательства Гадая и когда он обругал мою жену нецензурными словами, я сделал ему следующее заявление:

– Ввиду того, что вы, гражданин следователь, нарушаете советский уголовно-процессуальный кодекс и непристойно ругаете не только меня, но и моих близких – я в дальнейшем буду отвечать на вопросы следствия только в присутствии прокурора. И наедине с вами больше не раскрою рта.

Через тридцать минут беснований Гадай понял, что я не шучу и действительно он со мной ничего не сделает. Тогда он сел в свое кресло и примирительно сказал:

– Ну чего ты лезешь в бутылку? Добиваешься, чтобы следователя сменили? Ничего у тебя не получится! Подумаешь, я его матом обложил! Подумаешь, я ему «ты» говорю! Да так заведено у нас, у русских… Должен привыкнуть к этому, раз в России живешь! А я вот нисколько не обижаюсь, можешь мне говорить «ты», можешь меня матом крыть – да ради бога!

– Я согласен!

Для начала я обдал Гадая такой руганью, что у него глаза на лоб полезли. Этот дилетант и не подозревал о тех фольклорных богатствах, которых я набрался в лагере. Трудно вообразить весь немыслимо мерзкий язык блатной лагерной ругани! Даже привычный ко всему Гадай, и тот, вероятно, почувствовал себя так, как будто на него вылили ведро нечистот… Во всяком случае, он меня больше почти никогда матом не ругал, и у нас установились отличные, искренние отношения, совершенно не требовавшие вмешательства прокурора.

Впрочем, не надо думать, что Гадай боялся вмешательства этого стража закона и порядка. Страж – помощник прокурора по спецделам со смешной фамилией Пелепивкин – раз в две недели приходил на допрос, чтобы подписать очередную пролонгацию следствия и воззвать к моей гражданской совести:

– Разоружитесь перед Советской властью! Раскройте нам полностью свои преступления… Закон учитывает чистосердечное раскаяние… И т. д. и т. п.

Однажды в присутствии этого тупого кретина с университетским образованием я сказал Гадаю, что в камере меня заели клопы… Прокурор страшно обрадовался вырвавшимся у меня злокозненным словам:

– Ага, проговорились! Вот здесь, в моем присутствии, вы возводите клевету на советские тюрьмы, заявляя, будто бы в них клопы едят заключенных… Вот от этого показания вы уже не сможете отказаться!

– И не буду. Пожалуйста.

– Значит, это ваше признание в клевете на советскую тюрьму мы сейчас занесем в протокол допроса.

– Заносите. Вот это я подпишу.

Но прокурор не успел воспользоваться своей победой над допрашиваемым арестантом. Гадай выбежал из-за стола, схватил блюстителя закона за грудки и, бешено толкая к двери, закричал:

– Иди, болван, отсюда к такой-то матери! Пошел вон!

– Да я, да что ты?.. Что я такого сказал?..

– Пошел, чтобы я тебя не видел!.. Отдышавшись экспансивный следователь укоризненно мне сказал:

– И ты с этим дураком больше не играйся! Забаву себе нашел. Тут следствие идет, а не цирк какой!..

Суть той работы, которой занимался Гадай и которая была «не цирком каким», я понял после первых же допросов. Был пятидесятый год, и ставропольским эмгэбэшникам надобно было иметь несколько «представителей ДЖОЙНТА» по Ставропольскому краю. Им показалось, что я гожусь для этой красивой роли. Но из множества людей, которых они вызывали для допросов, им удалось выжать очень мало. В протоколы допросов свидетелей, естественно, попадало только то, что Гадай считал криминальным, могущим подтвердить мои преступные замыслы. Когда я подписывал «двести шестую» об окончании следствия, меня немало развеселил допрос одного свидетеля, моего хорошего знакомого, певца и художника:

– Свидетель! Что вам известно об антисоветской деятельности арестованного?

– Об антисоветской деятельности арестованного мне известно, что однажды, в разговоре со мной, он хвалил музыку композитора Рубинштейна…

Но – при всех стараниях «Спенсера Трейси» и аггелов его – материала для изготовления «представителя ДЖОЙНТА» оказалось недостаточно. Да и я сам их разочаровал – был чрезмерно грамотным и недостаточно пластичным. Поэтому им пришлось перейти к тривиальной «агитации». А большие и светлые замыслы следователя отразились только в наших долгих и откровенных разговорах с Гадаем.

Да. Они были предельно откровенны. Следователь совершенно резонно считал, что сидящий напротив него человек на воле уже не будет, с ним можно говорить совершенно откровенно! А этот – сидящий на прикованной табуретке – полностью был согласен со следователем и полагал, что терять ему совершенно нечего… Разговор протекал, например, так:

Гадай: У вас, жидов, время кончилось! Амбец вам! Мы вам всем нашьем вашу собачью звезду на спину и отправим в тайгу да тундру! Оттуда не сунетесь!..

Я: Ох, и говно же ты! Ведь учили тебя чему-то, засранца! А все равно – своих слов найти не можешь, пользуешься словами Геббельса!

Гадай: Ух, жидовская морда! Все ещё трепыхаешься!.. А ведь конец уже! Твоя жена навечно в ссылке дойдет, а ты, ты в лагере сгниешь!

Я: Не пугай девку… Кого ты берешь на понт? Ведь больше десяти лет ты мне не дашь, хоть бы на голову стал! Мне сейчас сорок два года, когда выйду на волю – мне будет пятьдесят два! Я ещё поживу! Да и в лагере я буду жить! Да, да! Будь уверен! Буду книги читать, водку пить. Ты сдохнешь, через год про тебя все забудут!

(Гадай все время аккуратненько плевал в коричневую бутылочку с завинчивающейся пробкой. Впрочем, «зло не гибнет»! Когда я в пятьдесят шестом году приехал в Ставрополь в командировку и зашел в крайком партии полюбопытствовать о судьбе Гадая, я узнал, что он не только жив, но и вполне процветает: стал уже полковником и начальником следственного отдела КГБ.)