Изменить стиль страницы

Мария привыкла ко мне, и по вечерам мы сидели вместе на крыльце, молча наблюдая, как солнце прячется в дюны, она – с неизменной трубкой, я – с сигаретой, запас которых уже подходил к концу. Мне не приходило в голову расспрашивать ее о чем-либо, да и навряд ли она стала бы отвечать, пускаясь в откровенность. Иногда я рассказывал ей, сколько рыбы поймали утром, и кто с кем повздорил из-за спутанной снасти, и она серьезно кивала, показывая с важностью, что принимает информацию к сведению. Не знаю, что вообще интересовало ее, и что могло бы тронуть, пробив крепкий панцирь отчужденности – мне было легко с ней и только, быть может оттого, что и она никогда не посягала на мою собственную оболочку.

После того, как я выздоровел, и жизнь в доме вошла в обычную колею, к нам стали заходить гости – семейная чета Паркеров, что всегда являлись со своей воспитанницей Шарлоттой и ученой белкой в ажурной клетке. Шарлотта, худощавая девочка-подросток семнадцати лет, была сиротой, и Паркеры взяли ее из детдома за два дня до отправки в специальный приют для душевнобольных, подписав множество бумаг, освобождающих власти от ответственности. Белка же была поймана где-то в Кордильерах, точнее не поймана, а подобрана в состоянии, близком к гибели, а затем выхожена и обучена всяким забавным штукам. Они никогда не говорили, что занесло их в Кордильеры два года назад, и вообще, по-моему, избегали этой темы, но на белку, которую звали Мэгги, смотрели с обожанием и относились к ней, как к полноценному члену семьи.

Шарлотта и Мэгги не любили друг друга, что впрочем ничуть не трогало их приемных родителей. Мэгги при этом отличалась куда более нетерпимым нравом и порою даже фыркала в сторону девочки, если та оказывалась поблизости. Шарлотта же лишь надменно поводила плечом и отворачивалась в сторону, когда к белке и ее фокусам проявляли интерес, и в глазах у нее не было злобы, а были лишь задумчивость и грусть. Паркеры уверяли, что девочка совершенно здорова, сетуя на некомпетентность врачей, хоть на мой взгляд любой сказал бы с уверенностью, что Шарлотта безнадежно больна или по крайней мере настолько ненормальна, что никакой компетентности не требуется, чтобы это определить. Нет, у нее не было припадков, она выглядела опрятной и умела читать, и речь ее была точна и связна, лишь пожалуй слишком горячечно-тороплива. Глядя на нее в профиль, можно было убедить себя, что все странности надуманы – порывистая мимика скрадывалась, смягчаясь, и только губы шевелились сами собой, проживая отдельную жизнь. Но стоило ей заговорить – а молчать Шарлотта не могла подолгу – как сомнения отпадали, и рука сама тянулась к лабораторному журналу, чтобы записать неутешительный диагноз, ибо слова ее, несмотря на внешнюю невинность, бередили сознание, как сигнал тревоги, терзая алогичностью или, скорее, какой-то своей неведомой логикой, к которой невосприимчив нормальный разум. При этом, бурный поток ее фраз нельзя было принять за бессмысленную чушь, отмахнувшись небрежно или разъяснив себе все многозначительным кивком. Нет, в словах были сила и стройность, которые она сама знала наверняка, и никто другой не расставил бы их так изощренно, не сцепил бы друг с другом в головоломки, нанизываемые одна на другую без всякого труда.

Паркеры рассказывали вполголоса, когда Шарлотта была отвлечена, что они не раз пытались перенести на бумагу то, что рождалось потоком звуков у хрупкой и странной девочки, заботу о которой они добровольно взяли на себя, но ничего не выходило – то ли не успевала рука, то ли написанное сразу вдруг бледнело в неволе, и волшебство пропадало, словно следы симпатических чернил. Даже и диктофонные записи не давали эффекта, отчего-то обращаясь набором бессмыслиц – может быть, не хватало блеска угольных зрачков, что не может зафиксировать никакая техника, или иных каких-то особенностей ее лица или голоса. Как бы то ни было, они обожали свою Шарлотту не меньше, чем белку Мэгги, считая ее самой здоровой из всех известных им детей – лишь ранимой чересчур и перенесшей слишком много обид. Насчет последнего я был с ними согласен – легко представить, сколько тычков выпало на ее долю от сверстников и воспитателей, наверное не раз испытавших ее недуг на себе и, конечно же, старавшихся ответить побольнее. Шарлотта и теперь смотрела куда-то внутрь, всегда готовая замкнуться в укрытии при первом же намеке на непонимание или враждебность. С ней было непросто, приходилось следить за собой – и мне, и даже Паркерам, несмотря на выработанную привычку – лишь Мария на удивление легко находила с ней общий язык, и они подолгу шушукались на крыльце, пока остальные пили чай, укрывшись в гостиной от москитов. Конечно, моя хозяйка больше молчала, из нее вообще трудно было вытянуть лишнее слово, зато Шарлотта расходилась вовсю, и до нас даже доносился ее смех, неуверенный, но искренний и звонкий, которому вторило глуховатое, отрывистое хихиканье Марии.

«Ну надо же, – всегда замечала на это миссис Паркер с заметным оттенком ревности, – Шарлотточка никогда не смеется дома», – на что ее муж неодобрительно кривился и замечал вполголоса, что Шарлотта терпеть не может, когда ее обзывают этим вульгарным уменьшительным. Тогда миссис Паркер замолкала виновато, лишь замечая иногда как бы в сторону: – «Ну, твое ‘Шарли’ она тоже не очень-то любит», – а мне всякий раз было неловко, будто передо мной приоткрыли непрошеную интимную деталь.

Мистер Паркер, седеющий и статный, с бакенбардами в полщеки и мясистым носом, был учителем по профессии и пробавлялся в деревне случайными уроками – тут не имелось ни школы, ни достаточного количества потенциальных школяров. Думаю, они перебрались в это место из-за Шарлотты, но это лишь предположение, могло быть и иначе, тем более что Паркер никак не представлялся мне стоящим у доски и получающим учительское жалованье всю свою жизнь. В целом они выглядели вполне довольными судьбой – и он, и его жена Ханна – а скорее сказать, я не знал, довольны они или нет, их лица, улыбки и выражения глаз всегда норовили ускользнуть из ракурса, словно остатки недосказанных фраз. Помню лишь, что они любили брать друг друга за руки, особенно Ханна, то и дело завладевавшая его большой ладонью и теребившая ее, будто не замечая, пока мистеру Паркеру не требовалась обратно его рука для какой-нибудь утилитарной цели, а еще они никогда не были грубы друг с другом и не выказывали взаимного раздражения – словно притершись один к другому раз и навсегда и давно затвердив наизусть все возможные претензии и упреки, потерявшие от этого смысл, как становится бессмысленным слово, повторенное несколько десятков раз подряд.

Ханна Паркер вносила свою лепту в семейный доход занятием, традиционным для супруги разночинца, волею обстоятельств очутившегося на краю света, если нашу деревню можно условно за таковой принять. Она расписывала деревянную посуду, которую с ожесточенным упорством производил их сосед Тодор, человек без возраста, много скитавшийся и попавший сюда, по слухам, прямо с Тибета. Я видел на кухне у Марии несколько плошек, вышедших из-под Ханниной кисточки, они не стоили ни похвалы, ни повторного взгляда, но, очевидно, этот приработок давал Паркерам возможность сводить концы с концами, хоть и с ним, думаю, их существование было близко к настоящей бедности, к которой они не привыкли, но не подавали вида. Ханна была говорлива, смешлива и миловидна, хоть и не отличалась тонкостью черт, любила варенье и сладкие плюшки, что не могло не отразиться на фигуре, излишняя пышность которой подчеркивалась маленьким ростом. Она впрочем была легка в движениях и ступала с плавной грацией, а быстрота ума и точность суждений, как бы нехотя выявлявшие себя посреди обычной женской болтовни, заставляли то и дело присматриваться к ней, словно подозревая двойную роль.

Так или иначе, им нельзя было отказать в бодрости духа, и Ханна Паркер, в дополнение к кустарному ремеслу, служила источником чуть экзальтированного восторга, исходившего от нее мягкими лучами в направлении воспитанницы, мужа и норовистой ученой белки. Посторонние объекты, требующие заботы, будь то люди, животные или что-то вовсе бездушное, казалось нужны были ей самой, чтобы наполнить собственные сокровенные сосуды – чуть ли не придать смысл дням и часам, восхищаясь чем-то в других и перенося на себя тайные отголоски этого восхищения. Иногда я ловил на себе ее взгляд и думал, что она и меня наверное хотела бы взрастить по своему вкусу, кровожадно присвоив себе еще одну бесхозную неприкаянность. Ханна не уставала нахваливать Паркера за образованность и гуманизм, а Шарлотту – за томящийся гений и особую беззащитность души, и это создавало невидимый ореол над всем семейством, порой вызывая улыбку, будто попытка замахнуться на большее, чем определено обстоятельствами, но и вместе с тем подкупая невольно, как всякая неиссякающая настойчивость.