Она то и дело приглашала его на обеды, восторженно радуясь тому, что может накормить его. Оказывать ему какое-нибудь мелкое благодеяние доставляло ей наслаждение. «Да, он нуждается, и все-таки кажется мне замечательнее всех на свете», — говорила она себе, и руки ее сами складывались словно для молитвы. Любовь к отдельному человеку пробуждает любовь к бесконечному. Любящие всегда набожны, и только счастливые знают, что у них есть небесный отец.
Художник был потрясен такой нежностью и состраданьем. Искусство ж тем временем, если можно так выразиться, морщило лоб в недовольную складку. Грозно подбоченясь, оно вопрошало: «А я?» В самом деле, способны ли выносить друг друга любовь и искусство? Разве что годы спустя, когда скиталец и борец превратился в богатого маэстро и необходимое развитие было совершено, подобный вопрос показался бы праздным и необходимое согласие было бы найдено.
Однако того, кто еще учился, искусство властно отрывало от женщины, которая его любила и которую он любил, отрывало для дальнейших усилий, постижений, дерзких поисков и свершений. Как художника нельзя уличать в бесчувственной сухости, когда он стряхивает с себя любовь во имя послушания законам, которым он призван служить, так и солдата нельзя обвинять в суровой жестокости и безжалостности за то лишь, что он исполняет предписанный ему долг!
В мае, когда все цвело и зеленело, наступило прощанье, походившее на величественную трагедию. Напрасно стенала женщина. Жалобы и жесты отчаяния, чувства, краски, слова низвергались здесь бурным потоком, как в потрясающем вихре оперы Моцарта или как при закате солнца, когда светило, прежде чем проститься с возлюбленной землей, изливает на нее свою грандиозную нежность, покрывая всю ее жгучими, страстными прощальными поцелуями.
Говорят, голод не тетка, и те, кто так говорит, видимо, правы. Повседневная нужда не ведает церемоний. Добывая скудный и сирый хлеб свой насущный, многие люди сами знают, откуда дует ветер, в то время как дородные респектабельные господа многого в жизни не видят прямо перед глазами, потому что могут позволить себе эдакую невнимательность; удел, что и говорить, завидный. А кто беден и наг, сам собой, то есть инстинктивно вострит свои уши, того не нужно долго призывать быть начеку. Инстинкт самосохранения достигает этого без усилий; короче говоря, юный художник был пролетарием, и он снова покрепче взял в руки свою кисть и стал решительно продолжать свою работу, свое восхождение. «То, что зовут любовью, — говорил он себе, — вещь прекрасная, да не столь прекрасны неудача, падение, крах, им не возрадуешься. А значит, вперед! Извольте пошевеливаться, сударь. Предстоит немало потрудиться, дабы с божьего благословения достичь чего-нибудь в этом прекраснейшем мире. Так что покорнейше просим с чувствами погодить. Хладнокровие, натиск, энергия — сюда! И никаких с километр длиной промедлений! Будь прокляты мечты и колебания! За них еще никто не платил. Важничаньем тоже долго не проживешь. Итак, за работу, ибо только настоящая, всепоглощающая работа может дать новые силы и свежесть. Только работа и есть подлинная жизнь, только в ней истинная радость, наслаждение, жажда бытия. Нужно только иметь мужество прыгнуть в воду, которая кажется ледяной, от которой содрогаешься поначалу, но потом чувствуешь божественный восторг и усладу. А деньги, художник, хоть и презренны, но в меру, ибо на них, в конце концов, можно купить много прекрасных вещей. Не сомневаюсь теперь ни мгновения, что буду работать, как раб, как каторжник, однако впредь не потерплю, чтобы работа заслонила от меня все удовольствия мира, кои представляются мне вполне оправданными».
Таким-то образом он себя взбадривал, распалял, приводил в движение, воодушевлял, придавал себе бодрость, мужество и уверенность. Нужда сама незаметно сделалась его другом, вернее, подругой, которая, улюлюкая, властно подстегивала его хворостиной и гнала все вперед и вперед. Беря свой инструмент в руки и весь отдаваясь работе, он становился участником предприятия, в исходе которого был живо заинтересован, и продвижение подогревало его азарт. Отныне — творить — означало для него испытывать огромную радость, делать — получать удовольствие. Легкая окрыленность и жгучая жажда жизни овладели им и в нем поселились. И вскоре он научился ценить маленькие радости так, как они того заслуживали, ибо жизнь, в конечном счете, состоит из многочисленных малых важностей или значительных малостей. Он привык обращать внимание и присваивать себе то, что прежде совсем не ценил, чего не замечал. Презрение порождается недооценкой. Освоил он и некоторую элегантность, вовсе не мешавшую трудовой деятельности занятого человека. Стянув уздой свои чувства и приструнив воображение, он сумел немало продвинуться вперед, а решительно отбросив мысль о том, что он одинок и отвержен, он утратил лишь то, в чем ему не было пользы, зато приобрел кое-какую приятность в виде твердой почвы под ногами, надежного положения среди людей и уверенности в себе. Мысль о том, что не нужно дичиться принятых у людей обыкновений, была гениальна и придала ему небывалые силы. Он понял, что выделяться — значит обнаруживать слабость. Вооруженный сей мудростью, он пришел к отважному заключению, что девушки слишком милы и красивы, чтобы стоило героически напрягать силы для воспитания в себе бесчувственности. В голубом и сверкающем мире он вдруг обнаружил тысячи открытых и тайных осчастливливающих, прытких и сладостных маленьких утех, и ему в голову не могло прийти, будто в его любви к подобным открытиям может быть что-то зазорное или вовсе греховное. Все то, что зовут любовью, наполнилось для него светом, теплом, довольством; действенность стала благодеянием. Набросившись на соблазны повседневности, с головой окунувшись в так называемую обыденность, дабы в полной мере вкусить от нее, как это делали жизнелюбцы во все времена, он почувствовал себя человеком свободным, чему был искренне рад. Освобождение свое от всяческого воздержания он пережил как самое прекрасное мгновение в жизни, как нечто, сделавшее его человеком.
Он отправился в горы, где на какое-то время свил себе гнездо в крестьянской хижине. Вид заброшенной деревушки, словно одиноко парящей на большой высоте, был восхитителен. Чудо из чудес — когда по весне в горах вдруг выпадает сильный снег и сразу сделает все вокруг фантастическим, нереальным.
Он написал там несколько сильных вещей, и среди них «Бёцингенберг», темноватый ландшафт Юры, лесистый горный склон в вечернем сумраке ранней весны, полотно мощное и прочувствованное.
Потом он снова окунулся в сутолоку больших городов, где поражал внимание трамвайных кондукторов своим отрешенным видом художника, неспешной походкой и горной шляпой.
Была написана парковая аллея местного замка. Большие желтые листья каштанов устилают землю, а другие листья, что еще висят на ветках, четко отражаются в луже. На всем печать величавого спокойствия. Можно сказать, что картина эта походила на лицо, в котором как в зеркале отражается душа несуетная и в то же время энергичная.
Было написано и окно со светлой гардиной и цветами на подоконнике, работа одухотворенная и своеобразная, вся словно светящаяся изнутри; краски точно живые, и впечатление такое, будто писала сама душа изображенных вещей или само впечатление, ими производимое, — тот повествовательный элемент, который вынуждает предполагать, что за изображением скрывается еще что-то значительное или что изображенный на картине предмет ведет совершенно самостоятельную и осмысленную жизнь, полную чувств и событий. Нарисованные вещи и на самом деле могут мечтать, тихо улыбаться, переговариваться или горевать.
В душе художника родилось причудливое романтическое существо, переносившее в живопись воспринятое от чтения, но также и от жизни. Темнеющих тонов полотна, казалось, наилучшим образом отвечали его романтическому настрою. Уверенность линии и мазка отвечала убеждениям и настроениям зрелого человека. То, что он писал, было отмечено ладом и обаянием чего-то особенного, печатью серьезности и даже, можно сказать, глубокомыслия. Наряду с сильным отзвуком вопросительности и искания в его картинах чувствовалась, правда неназойливая, но внятная мелодия чувственности. Чуткая чувственность формировала их облик. Мечты, грезы, фантазии предстают на картине зелеными, золотыми, синими пятнами. Он писал, например, «погруженные в думы» ели в позе людей, задумавшихся о собственной жизни. Он предпочитал поэтов, целиком отдававшихся поэзии, то есть абсолютной красоте литературы, читал Жан-Поля, Бюхнера или Брентано, у которых не поучительность главное, а муки и радости самозабвенного творчества: то были натуры пусть и плутающие, но истинные и прекрасные, они были вовсе не беспорочны, да и никоим образом не стремились к этому, понимая, что это им недоступно. Подобное чтение стало глубокой потребностью для художника. Не следует козырять «литературностью» как неодобрительным и бранным словцом. Это совершенно неверно, и свидетельствует лишь о духовном нездоровье, ограниченности или поверхностности. Есть множество людей, которые, по счастью, не могут игнорировать поэтов или написанное поэтами; напротив, такие люди находят естественное утешение в книгах, которые, как и всякое подлинное искусство, могут быть пережиты, как сама жизнь. Жизнь и искусство — как две волны, привольно плещущие рядом.