Король наклонился и выдернул нож Даллена из присапожных ножен. Клинок тускло блеснул сквозь размазанную по стали кровь. Даллен даже не озаботился стереть кровь с ножа.

— Честь твою, — тяжело и медленно произнес король. — Что ж… ты сам выбрал.

Он вновь наклонился и снял ножны с мечом с обоймиц. Потом, помедлив, вынул меч из ножен и, уперев острие в пол, наступил на клинок.

Убийца под руками Тэйглана судорожно дернулся и страшно обмяк — будто не меч его, а хребет переломили.

Еще один наклон — и король сорвал с Даллена пояс. А потом… пожалуй, ярость короля превосходила в это мгновение ярость даже и самого Тэйглана — потому что кожаный пояс он разорвал надвое одним движением.

— Ты сам выбрал, — повторил король. — Быть по сему.

По мнению тюремщика Смертной башни Халнака, все ихние высокородия, сколько их ни на есть, разделяются ровнехонько на три разряда. Других высокородий просто не бывает, и стоит хоть которому из них угодить в Смертную башню, тут-то его природа себя и обозначит.

Первые — это те, кто брезгливо отталкивает миску с едой. Норов, значит, оказывают. Эти помешаны на собственной изысканности и обращения требуют галантерейного. Иногда незадолго до казни придурь покидает их — но куда как редко. Другие — те, кто жадно съедает все до крошки, а то и прибавки просит. Эти, впрочем, спервоначалу могут и миской в стену ахнуть, но у подобной блажи век недолог — оглянуться не успеешь, а узник так споро челюстями двигает, словно не еда у него в миске, а веревка палача, и смертник ее таким способом изничтожить ладится, да поскорее. Это те, кто помешан на жизни. Они до судорог, до рвоты хотят жить, аж из души вон рвутся. Даже и на плахе они до последнего ожидают монаршего помилования. А третьи — те, что мисками в стенку свистать не пытаются, но и добавки не просят. Они и вообще ни о чем не просят. Едят любые помои и спят на любой соломе. Вот это самая мразь отборная и есть. Такие бывальцы, что рядом не становись — и не потому, что придушит и в бега ударится (эти-то как раз реже всего пытаются сбежать), а потому что противно. Это те, кто помешан не на изысканности и не на жизни, а на самих себе. На своей правоте. И ничто никогда не заставит их в ней усомниться. Что бы ни натворил такой убойца — оруженосца ли зарезал за плохо отчищенные перчатки, купца ли заезжего насмерть прибил за непочтительность, или другое что, — но он стойко уверен в своем праве это сделать. Он ведь не чета каким прочим. Он ведь на честь свою охулки не положит и другому не позволит. Он всего-навсего покарал сквернавца, покусившегося на его честь. А что с ним дальше будет, не важно. Так от спеси одичал, что ему и смерть не в смерть.

Граф Даллен йен Арелла оказался как раз этого, третьего разбора.

Угодливости перед тюремщиком в нем не было ни на ломаный грош… но это бы еще ладно. Халнака всегда коробило, когда благородные графья, для которых он все равно что мусор под ногами, начинали перед ним заискивать. Худо было другое. Даллен не унизился даже до высокомерия. Спесь его была настолько велика, что он не снисходил до надменности. Граф йен Арелла был ровен, молчалив и спокоен. Он без единого слова съедал то, что Халнак приносил ему, — так спокойно, что к исходу третьих суток Халнаку больше всего хотелось дернуть этого гада миской по голове. А потом он спокойно спал по ночам… вот уж воистину рыбья кровь! Ну еще бы — посла зарезал, за честь свою порушенную отомстил, а дальше хоть гори все огнем… и ведь горело бы — ох как бы горело, не поймай тебя тот найгери за плащ! Это же на сколько пудов твоя честь потянет, если город родной ее не перевесил! Столько на свою совесть положить — так прижмет, что от нее и следа не останется.

Когда на четвертое утро за Далленом явились королевские обережные, Халнак встретил их, как долгожданное избавление. Халнак уже загодя приготовил все, что может понадобиться, когда узника снаряжают на казнь, — и воду для мытья припас, и брадобрея тюремного позвал со всеми причиндалами. Старший из обережных, низкорослый крепыш с темными волосами, стыдливо начесанными на обычную среди немолодых уже воинов подшлемную плешь, только хмыкнул одобрительно, глядя на Халнаково хозяйство.

— Хорошо, — коротко заметил он. — Так быстрей управимся. Пусть приведут.

Быстрей управиться, однако же, не получилось — и не потому, что Даллен тянул время. Благородному графу мешкать перед казнью невместно. Слишком уж велик урон для чести из этого получается. Нет, граф йен Арелла не мешкал — и уж тем более крика не подымал, на полу с визгом не бился и прочих не относящихся к делу представлений не закатывал. Он без суеты и промедлений снял свою одежку, волглую от промозглой подземельной сырости. Умывался Даллен тщательно, однако растягивать это занятие до бесконечности даже и не пытался. Рукам брадобрея опять же не противился. Облачение свое, обережными привезенное, надел с привычной сноровкой…

— Выводите, — махнул рукой старший обережный.

Халнак вздохнул с облегчением. Не тут-то было.

— Погодите. — Даллен поднял руку, затянутую в серую перчатку, и обережные поневоле остановились на полушаге.

— Что такое? — холодно поинтересовался старший. — Сапоги жмут или штаны спадают?

— Закон не велит, — спокойно осведомил его Даллен. — Без последнего желания не полагается.

Закон не велит — видали?! Много ты думал о законе, когда послу нож в спину всадил? О себе ты думал — о себе да о чести своей!

Халнака аж скрутило от ненависти. Обережного передернуло.

— И чего же его светлость напоследок желает? — сквозь зубы спросил он.

— Завещание составить, — ответил йен Арелла. — Это дозволено.

Обережный, в прожелть белый от ярости, как перестоявшийся творог, обернулся к Халнаку.

— Чернила, перья, пергамент есть? — процедил обережный.

Халнак кивнул. Есть, как же не быть. В тюрьме одним только излишествам не место — а все, что для жизни потребно, завсегда в наличии.

— Тащи живо! — распорядился обережный. — Опоздаем ведь!

Халнак живенько скрутился за всем, что велено, — аж взмок и запыхался, покуда добежал. Даллен уже сидел за столом, положив слева от себя снятую перчатку и перстень. По связке перьев, принесенных Халнаком, он пробежался пальцами не глядя — и безошибочно извлек из нее на ощупь не гусиное перо, а воронье, самое лучшее, тонкое… такие в Смертной башне берегли и попусту не тратили — вороньим пером подобает разве только отчеты на королевское имя писать. Чего, однако, и ждать от их высокородий. Дело привычное.

— Долго ты там? — нетерпеливо прикрикнул обережный, когда йен Арелла замер с пером в руке над листом пергамента.

— Нет, — коротко ответил Даллен.

Привычно, как заправский писец, он прикоснулся кончиком языка к перу, придвинул чернильницу, обмакнул перо и склонился над пергаментом.

Найгерис ожидали начала казни на площади вместе с жителями Шайла, и только Тэйглан как Поющий — единственный теперь среди приехавших в Шайл Поющий! — стоял на галерее среди придворных рядом с королем. Тэйглану объяснили смысл предстоящего во всех подробностях, и теперь разум его разрывался надвое. С одной стороны, рассудок отказывается поверить, что кто-то смог измыслить казнь настолько чудовищную — куда там четвертованию и колесованию! С другой же стороны, Тэйглан всей силой души желал убийце тысячекратно худших мук — ибо нет пытки, достаточной для того, кто поднял руку на Поющего… и рана, оставленная в сердце Тэйглана смертью друга, не зарастет никогда.

— Опаздывают, — шепнул кто-то за спиной Тэйглана.

— Пожалуй, — таким же шепотом согласился невидимый собеседник; Тэйглан не стал оглядываться, чтобы посмотреть, кто говорил. Ему было совершенно безразлично.

Наконец послышался давно уже ожидаемый перестук копыт по мостовой, и на площадь вступила старая облезлая лошадь, медленно влекущая за собой похоронную телегу. В телеге, подвернув под себя ногу и ухватясь левой рукой за низкую бортовину, сидел Даллен в полном парадном облачении и даже при графской короне.