Изменить стиль страницы

В регистрационном листке нет упоминания о социальном происхождении Александры Лепсис. А между тем она — дочь купца, одного из известных чердынских промышленников братьев Могильниковых, владельцев лесопильного завода и судоверфи... — Впрочем, отца она потеряла рано, и вряд ли он повлиял каким-то образом на мировоззрение дочери. «Училась на средства матери и отчасти на свой заработок от уроков». Заработок от уроков! Как вспоминает Галина Петровна Рычкова, о которой мы еще скажем далее, расплачивались за эти уроки «чаще всего не деньгами, а ненужными подарками вроде каких-нибудь безделушек».

На фотографии из личного дела Шурочка Могильникова — в гимназическом узком платье, с толстой косой. В лице — наивность, простота, безмятежность юной провинциалки. Можно почувствовать и чуть хитроватое кокетство всем этим: вот, для вас я такая! Такой вы меня и принимайте. А что я храню про себя — это уж, позвольте, только мое дело.

Но ведь надо было иметь характер, чтобы из гимназических стен сразу — в партию левых эсеров! Тогда эта партия считалась боевой, авторитет ее создавался не одним поколением террористов, и немало молодежи на первых порах шло вслед за ее дерзкими лозунгами. Да и что оставалось юной, жаждущей найти свое место в политической борьбе гимназистке выпускного класса, если весь этот класс решил поддерживать эсеровскую программу? Быть в стороне от революции Шура не могла, не хотела, ее деятельной натуре это казалось преступлением, и вот она уже выступает до хрипоты на дымных собраниях, спорит...

А дальше — разочарование... Схлынула суматоха первых революционных месяцев, и все четче стала проступать, а под конец и начисто обнажилась мелкобуржуазная, анархистская, антинародная сущность эсеровских программных установок. Что же делать? Наверно, надо покидать уездный город с разношерстием его группировок и ехать в Пермь, учиться, попытаться там понять, за кем же настоящая правда.

В августе 1918 года Шура Могильникова поступает на медицинский факультет Пермского университета — и почти сразу же оставляет его. Без средств, работы, без всяких связей в чужом городе учиться было невозможно. Она стала голодать, принялась искать работу. Но биржа переполнена безработными, к тому же за душой — никакой, по сути, профессии. Надо возвращаться обратно в Чердынь.

Обратно? И стальная пружина, до поры до времени тихо дремлющая в Шуре, начинает стремительно раскручиваться. Уехать из города, кипящего бурными политическими страстями? Из города, где на площади перед оперным театром тем же летом похоронен был герой — матрос Павел Хохряков! Шура тоже участвовала в этой процессии, шла среди других под печальную музыку военного оркестра. Обратно?!

Мы не знаем путей, приведших юную Шурочку Могильникову в Пермскую губернскую чрезвычайную комиссию, где она с конца сентября 1918 года начинает работать делопроизводителем. Однако, учитывая боевую ее натуру, будем полагать, что ведомство это она выбрала не случайно.

Мы не знаем также, как протекала ее работа со дня приема на службу до момента эвакуации вместе с губчека в Вятку. Достоверно одно — и важнейшее — событие, произошедшее за это время в ее жизни: она познакомилась с двадцатидвухлетним латышом, секретарем Пермской губчека большевиком Робертом Лепсисом и вышла за него замуж.

3

— Во время эвакуации из Перми в июле 1919 года арестованные коммунисты и сочувствующие им лица были заперты в товарный вагон, стоявший возле Камы. Воронов вызвал меня и приказал принять участие в их уничтожении. И вот мы втроем — я, Кудыма (звать не помню) и один казак — по одному водили их в лабаз, зарубали шашкой и утаскивали в воду... Сколько зарубил, я не помню, не меньше десятка, да и был пьяный, не считал.

— Чем вы, Шумилов, занимались в Перми в последние дни колчаковской власти?

— В эти дни я занимался исключительно пьянством, ликвидацией арестованных и развратной жизнью.

Он вдруг затяжно, с подвывом, зевнул, сладко потянулся и сказал:

— Да-а, пожил тогда...

— Скажите мне вот что, Шумилов: ведь вы в то время были уже подпоручиком?

— Конечно.

— А Воронов?

— Он поручиком был.

— Выходит, особенной разницы в чинах у вас не было? Почему же он вами распоряжался, как солдатом: туда иди, сюда езжай, того убей, этих расстреляй? Непонятно мне.

— Чего тут не понять? Погоны эти на плечи навесили — чтобы я заслуг своих не забывал перед начальством. Мы, мол, помним, ну и ты помни. А так я как быдлом для них был — так быдлом и остался. Я ведь понима-ал... Сначала крепился: скажут — пойду, сделаю по-солдатски, что приказано. А потом ненавидеть стал. Измываетесь, думаю, сволочи... С того и пил сильно. Перед тем как вашим в город вступить, я двое суток пьяный по городу шлялся, покою не знал — все Воронова искал, пришить хотел... Ночью двух колчаковских милиционеров в переулке как-то встретил, порубал в капусту. И шашку там потерял. Утром пришел, искал — а ее уже нету, подобрали...

— Вот о чем в жизни жалею? — продолжал, помолчав, Шумилов. — Нет, не о том, много или мало вас порубал. Это мне теперь без разницы. Не о жизняке своей, в ней все верно, другого конца, кроме того, какой вы мне готовите, мне и быть не должно, и я то понимаю, и не скрываю ничего... А жалко мне, девка, ту шашечку. Вот ведь железяка, хреновина пустяковая — а жалко, как вспомнишь.

— Как, и все? — удивилась Лепсис. — Больше ничего не жалко?

— Детишек жалею еще. Пятеро их у меня... Еще жалею, что мало вашего брата на веку перебрал. А пуще всего — что Воронова, гада, тогда достать не смог. Ю-ух, гнида-а.. — взвыл каратель.

— За что же вы его, благодетеля, так возненавидели?

— Благодетеля-а? Нет, ты обожди... Он ведь богатенький, из богатеньких, вот он кто-о! Он и на нас-то так глядел: мол, быдлы, мурло подвластное... А кончься война — опять бы такие, как я, к ему батрачить пошли? Ведь хозяйство-то мое — пфу, не хозяйство! Портки да рубахи сопретые — вся одёжа. Воронов мне лошадей сулил — где оне, лошади-те? Замутил он нас, отвратил от дому, а теперь — будто сукровица по мне все время текет! Закостенело, ссохлося все внутре, и сукровица по нему...

— Вас насильно к нему никто не тащил! — жестко сказала следователь. — И потом — что-то трудно мне верится, что не случись этого — так вы бы всю жизнь достойно в земле копались, детей своих растили. Охотней поверю в то, что в конечном счете все равно с кистенем на дорогу бы подались...

— Это может быть! — внезапно успокоившись, сказал он. — Я на войне задичал, в копейку человека перестал ставить... У Воронова так-ту бывало: который боится красных в расход пущать, а я его по сусалам, да и сам за шашку берусь: гляди, собака, как это делается!.. Потерял шашечку, вот жалость-та где...

— Ладно, Шумилов. — Александра закрыла папку. — Скоро мы с вами распрощаемся, дело ваше будет рассматривать революционный суд. Вы были искренни, и, рассчитывая на эту вашу искренность, я хочу задать еще один вопрос: вы не знаете, где сейчас может быть Воронов?

— А разве он не у вас? — встрепенулся Шумилов. — Значит, с Колчаком ушел. Не завидую тогда я вашим...

— Нет, он не у нас. Вот видите, я тоже откровенна. И он не у Колчака, а гуляет по нашей губернии, с таким же отрядом, в каком были вы.

— Ну и гуляй он, а мне-то что?

— Конечно, конечно... Не завидуете ему?

— Не лезь в душу. Не твое дело.

Лепсис выглянула в коридор, кивнула стоящему там сотруднику ЧК. Тот пошел к выходу: хлопнула за ним дверь, загрохотали вниз по лестнице кованые сапоги.

— Подойдите к окну, Шумилов, — сказала следователь.

Он встал, зыбкой походкой привыкшего к седлу человека подошел к зарешеченному светлому квадрату. Поверх каменного забора виден был сад, пыльные избы сбоку улицы, по которой удалялся усталым нестроевым шагом красноармейский взвод... Затем шумиловский взгляд переместился ближе, на узкую площадку между зданием следственных помещений и забором. По площадке медленно шли два человека. Один — приземистый, квадратный, в кожаной куртке, фуражка со звездой, другой — коротко стриженный, белесый, с лихими солдатскими усами под коротким носом, в голубой в мелкий белый горошек косоворотке и дешевом мятом костюме.