Он неожиданно засмеялся.

– А потом я попал к вам. И нарвался на роскошную, настоящую, полноценную ненависть. Такую живую… от всего сердца. Кинтар, балда… ты сперва и вправду убить меня хотел… ты и не представляешь, как я был счастлив. Меня хотят убить – значит я и в самом деле живой! А когда… – Тхиа на мгновение примолк. – Когда ты расплачивался за то, что сделал меня живым… а сам еще потом у меня прощения просил… у меня мужества недостало сказать тебе правду. Я не умел тогда. Не знал, как. Я и сейчас не очень знаю, как сказать ее – всю.

Некоторое время Тхиа молча смотрел в костер. Я тоже молчал, не в силах произнести ни слова.

– А правда, – вновь нарушил молчание Тхиа, – еще и в том, что досталось мне, в общем-то, за дело. Я ведь не только восхищался тобой. Я тебя еще и ненавидел. Вовсе тебе тогда не показалось.

– Я думал, ты меня презираешь, – тихо промолвил я.

– Нет, – возразил Тхиа. – За что? Нет. Я почти преклонялся перед тобой.

– Перед помоями со свалки? – невольно усмехнулся я.

– Именно, – кивнул Тхиа. – Слуга в нашем доме считался вещью – а ты даже и вещью не был. Грязь, которую вышвырнул на помойку… да, тебе посчастливилось повстречать мастера Дайра – но остальное-то ты сделал с собой сам. Был ты меньше, чем никто, а сделался недосягаемо умелым бойцом, каким я и стать не надеялся… сам, своим трудом. И за это я восхищался тобой исступленно… а ты не снисходил до меня. Ты меня даже не презирал… это было почти как домой вернуться. Я был тогда не совсем в своем уме… а если бы ты не дал мне по морде, совсем бы рехнулся.

На этот раз улыбка Тхиа была откровенно виноватой.

– Ты ведь считал меня богатым, родовитым счастливчиком с кучей привилегий?

– Лучше не напоминай, – попросил я. – Страшно и подумать, какой я был дурак.

– Не ты один, – помотал головой Тхиа. – Я ведь почитал счастливчиком тебя . Не делай такие глаза. Ты рос на свалке. Тебе давали плюхи и милостыню. Ты замерзал и голодал – Кинтар, я не понимал, что значит замерзать и голодать, но я понимал, что значит быть живым. Я ведь живым не был, а ты – был, это же такое счастье… и с высоты этого счастья ты, великий боец, избегал меня, как покойника. Ох, как мне хотелось сделать тебе больно… просто чтоб ты понял, что я жив. Уязвить, задеть, оскорбить… и ведь удалось же, да как!

– Вот как – совершенно не помню, – признался я. – Слишком уж крепко я тогда провинился перед тобой, чтобы помнить, чем ты меня задел.

– Зато я помню, – отрезал Тхиа. – На всю жизнь. Но не скажу.

Все верно. Нанесенную тебе обиду забыть можно – особенно если нанес ее друг, ослепленный страданием – но обиду, которую нанес ты сам, невозможно забыть.

– Забудь, – попросил я. – Пожалуйста.

Тхиа повел плечом.

– Забудь, – повторил я. – Мало ли каких глупостей можно наговорить… если тебя это утешит, я едва не обидел тебя похлеще прежнего. Теперь только понимаю, что чуть было не наделал.

– Чуть не считается, – почти обычным тоном возразил Тхиа.

– Такое – считается. Когда мне велели выбрать помощников при Посвящении, я тебе едва не отказал.

– Еще чего! – Тхиа аж привскочил.

Так-то оно лучше будет. Довольно с тебя на сегодня. Слишком много боли ты себе причинил нынешними беседами, чтобы я позволил тебе ранить себя и дальше. По части подначек я, конечно, не тебе чета, но кое-что и я умею. Сколько раз ты меня подлавливал – неужто я тебя не смогу подловить? Да ты уже поймался.

– Ну да, – усмехнулся я. – Это ведь было опасно. Я, по правде говоря, здорово за тебя испугался.

– Ну и зря, – беспечно ответил Тхиа. – Бояться надо было меня, а не за меня.

– Вот и я так думаю, – подтвердил я настолько сокрушенно, что Тхиа не мог не улыбнуться.

Я снял с огня свое варево; Тхиа подбросил в полуугасший костер немного хворосту и потянулся за едой. Отменная стряпня вышла, ничего не скажешь. Я и вообще кухарить умею лучше, чем разговоры разговаривать. Кто меня сегодня за язык тянул, ну скажите – кто?

Тхиа отхлебнул немного, одобрительно кивнул – а потом ухмыльнулся, да не просто так, а со значением. Будто потешаясь моим мыслям – а что я сейчас ничего вслух не говорил, для него не помеха.

Вечер оказался куда приятнее, нежели утро – и тем более день. Тхиа во время ужина, да и после него, дерзил и балагурил без передышки – но его дерзости обрели прежнюю летящую легкость. Все его утренние шуточки отдавали на вкус отчетливым призвуком отравы – сладковатым, тошнотворным и одновременно призывным: выпей меня, испробуй, изведай, растворись во мне, растворись, утони, усчезни, не будь… ушла манящая погибельность, ушла, как и не было ее. Будто вскрыли воспаленную язву, выпустили порченую кровь, дурную, черную – а с ней ушел и лихорадочный жар, и ломящая боль. Передо мной сидел прежний Тхиа. Наконец-то прежний. Настолько прежний, что я четырежды пригрозил не пустить его на клумбу и один раз дал подзатыльник.

* * *

Да, вечер выдался неплохой. А вот утро… утро я бы в охотку сменял на зубную боль, да еще бы и в выигрыше остался. Покуда мы с Тхиа наскоро умывались у ручейка, ничто вроде не предвещало дальнейшего. И когда мы перекусили остатками вчерашнего ужина, тоже все было нормально. А вот когда Тхиа достал из седельных сумок нашу аккуратно сложенную церемониальную одежду… вот тут-то утро и начало себя оказывать во всей красе.

И не одежда тому виной. Никто и слова о ней дурного не скажет. Это во времена прошлого царствования этикет предписывал носить высоченные воротники, о которых говаривали, что изобрел их придворный палач – причем с такой убежденностью, что у слушателя возникало сомнение, а шутка ли это. У тех же, кто хоть раз затягивал на своем горле помянутый воротник, сомнений не возникало и вовсе: какие шутки, господа – правда и только правда! Адмирал мне такой воротник показывал. Не знай я, что это воротник, точно бы подумал, что орудие пытки для особо высокорожденных преступников – а иначе зачем удавку драгоценностями украшать? Теперь таких уже не носят, хвала Богам. Нет, одеяние удобное, похаять нечем. И никто не посмеет сказать, что Тхиа не к лицу цвета дома Майонов – синее с золотом. Или что цвет морской волны с серебром – знак дома Шенно – не к лицу мне. Тем более что одеяние мое подарено Лиахом и Кеану – а уж они позаботились, чтобы платье сидело на мне ловко, точно вторая кожа. Ничто в моем обличье не способно служить к посрамлению дома Шенно, ни даже к моему собственному. Нет, переодевался я даже с удовольствием.

А вот чуть погодя, когда мы, умытые и переодетые, вновь уселись верхом и направили коней по тропинке, ведущей прочь из леса, я от всей души пожелал, чтобы век у меня причины не было облачаться во все это роскошное тряпье. И чтобы у Тхиа не было причины тем более. Наряд его сиял синевой и золотом, как полуденный небосвод – а лицо его было мрачнее тучи. Сторонний человек нипочем бы не догадался, но… а, проваль – что я, первый год знаю Тхиа, что ли?

Нет, повод для мрачности у него, конечно, был. Это я мигом уразумел. Едва только мы выехали из лесу и нашим взглядам открылся замок… тут же и уразумел. Действительно, громадина. И этажей в ней много. Притом же выстроено толково. Стены высокие и все такое прочее… так и кажется, что их целой армией оборонять придется. А на самом деле народу для обороны замка нужно всего да ничего. Это осаждать его нужно целой армией – и то не сказано, что захватить удастся. Если в замке хотя бы две дюжины толковых воинов найдется, они его удержат, не особо напрягаясь. А если бестолковых… тогда трех дюжин хватит. Очень старая постройка. Чудовищно старая. Теперь так даже крепости не возводят – нужды нет. На века строили. В те еще времена, когда самый сильный маг разве что хижину дровосека мог обрушить. С тех пор магия ушла вперед. Выяснилось, что даже заурядный маг может разнести в каменный прах любую крепость – причем тем основательней, чем она больше. Хижина дровосека для своего разрушения требует почти той же затраты сил, что и в незапамятной древности – а вот такой замок можно снести до основания простым мановением руки и даже не вспотеть. Вот и перестали возводить каменные громады, способные противостоять вражеским ордам: что в них толку, если враг догадался прихватить в набег парочку-другую магов? Я уж думал, подобных замков и вовсе не осталось на земле – ан нет, вот он, стоит. Памятник собственному величию, миновавшему невозвратно. Гробница устаревшей стратегии, почившей столетия тому назад.