Изменить стиль страницы

— Убийство может только запятнать дворянскую честь, но не восстановить ее.

Ответ этот произвел на короля впечатление внезапного громового удара. Он остановился, протянув руки к капитану и продолжая держать в них аркебузу, словно предлагая ему орудие мести. Губы его были бледны и полуоткрыты, злые глаза, казалось, впились в лицо Жоржа, который, как загипнотизированный, не мог отвести от них своего взора.

Наконец, мушкет выпал из дрожащих рук короля и брякнулся об пол; капитан поспешил сейчас же поднять его. Король сел в кресло, мрачно опустив голову. Его губы и брови быстро шевелились, выдавая борьбу, происходившую в глубине его сердца.

— Капитан, — произнес он после продолжительного молчания, — где стоит твой отряд легкой кавалерии?

— В Мо, сир.

— Через несколько дней ты отправишься туда и сам приведешь его в Париж. Через… несколько дней ты получишь приказ об этом. Прощай!

Голос его звучал жестко и гневно. Капитан отвесил ему глубокий поклон, и Карл, указывая рукой на двери, дал ему понять, что аудиенция кончена.

Капитан выходил, пятясь, с положенными поклонами, как вдруг король порывисто поднялся и схватил его за руку:

— Язык за зубами, по крайней мере! Понял?

Жорж еще раз поклонился, положив руку на сердце. Выходя из покоев, он слышал, как король сердито кликнул собаку и щелкнул арапником, как будто собираясь сорвать дурное настроение на неповинном животном.

Вернувшись к себе, Жорж написал следующую записку, которую он приказал доставить адмиралу:

«Некто, не питающий к вам любви, но любящий честь, советует не доверять герцогу Гизу и, может статься, кому-нибудь еще более могущественному. Жизнь ваша в опасности».

Письмо это не произвело никакого впечатления на неустрашимую душу Колиньи. Известно, что вскоре после этого, 22 августа 1572 года, он был ранен выстрелом из мушкета неким негодяем по фамилии Морвель, получившим по этому случаю прозвище «королевского убийцы».

XVIII. Обращаемый

Если любовники осторожны, то проходит иногда больше недели, прежде чем общество окажется посвященным в их дела. По истечении этого срока благоразумие ослабевает, предосторожности становятся смешными; легко подметить брошенный взгляд, еще легче истолковать его — и вот, тайна открыта.

Так же и связь графини де Тюржи и молодого Мержи вскоре перестала быть секретом для двора. Масса очевидных доказательств даже слепым открыла бы на это глаза. Так, например, госпожа де Тюржи обычно носила лиловые ленты, и бантами из лиловых же лент были украшены рукоять шпаги, нижний борт камзола и башмаки у Бернара. Графиня довольно открыто признавалась, что не переносит бороды, но любит галантно закрученные усы, — и с некоторых пор подбородок Мержи оказался тщательно выбритым, а отчаянно завитые, напомаженные и расчесанные металлической гребенкой усы имели форму полумесяца, концы которого подымались значительно выше носа. Наконец дошло до того, что начали рассказывать, будто некий господин, выйдя из дому ранним утром и проходя по улице Аси, видел, что садовая калитка в доме графини открылась и из нее вышел человек, в котором, несмотря на то, что тот был до самого носа тщательно закутан в плащ, без труда можно было узнать сеньора де Мержи.

Но что больше всего убеждало и удивляло всех, так это то, что молодой гугенот, этот насмешник, безжалостно издевавшийся над всеми церемониями католической обрядности, теперь прилежно посещал церкви, не пропускал почти ни одной процессии и даже опускал пальцы в святую воду, что несколько дней тому назад он счел бы за ужаснейшее кощунство. На ухо передавали, что Диана скоро приведет к господу богу еще одну душу, а молодые люди реформатского вероисповедания заявляли, что, может быть, и они серьезно подумали бы об обращении, если бы вместо капуцинов и францисканцев к ним для наставления присылали молодых и хорошеньких проповедниц, вроде госпожи де Тюржи.

Однако до обращения Бернара было еще далеко. Правда, он сопровождал графиню в церковь, становился рядом с нею и во время всей обедни не переставал шептать ей что-то на ухо к большому соблазну ханжей. Он не только сам не слушал богослужения, но даже мешал прихожанам уделять ему подобающее внимание. Известно, что в те времена богослужения были таким же занятным развлечением, как маскарады. Наконец, Мержи не чувствовал больше угрызений совести, опуская пальцы в святую воду, раз это давало ему право при всех пожимать хорошенькую ручку, которая всегда вздрагивала при его прикосновении. В конце концов, если он и сохранил свою веру, то все же ему приходилось выдерживать горячие бои; доводы Дианы имели тем больший успех, что свои богословские диспуты она обычно начинала в такие минуты, когда Мержи труднее всего было ей отказать.

— Дорогой Бернар! — говорила она однажды вечером, положив голову ему на плечо и в то же время обвивая шею длинными прядями своих черных волос. — Дорогой Бернар, вот ты был сегодня со мною на проповеди.

Ну, что же? Неужели столько прекрасных слов не произвели никакого впечатления на твое сердце? Ты все еще остаешься бесчувственным?

— Дорогая моя, как ты хочешь, чтобы гнусавый голос капуцина мог сделать то, чего не мог достигнуть твой голос, столь сладкий, и твои доводы, так хорошо подкрепляемые влюбленными взглядами, дорогая Диана?

— Противный! Я тебя задушу! — И, стянув покрепче одну из прядей своих волос, она привлекла его еще ближе к себе.

— Знаешь, чем я был занят во время проповеди? Я пересчитывал жемчуг в твоих волосах. Смотри, как ты его разбросала по всей комнате.

— Так я и знала! Ты не слушал проповеди, вечно одна и та же история! О, да! — сказала она с некоторой грустью, — я прекрасно вижу, что ты меня не любишь так, как я тебя люблю. Если бы ты меня любил, то уж давно бы обратился в католичество.

— Ах, Диана зачем эти вечные споры? Предоставим их сорбонским ученым и нашим церковнослужителям; мы сумеем лучше провести время.

— Оставь меня!.. Как бы я была счастлива, если бы мне удалось тебя спасти. Знаешь, Бернар, ради твоего спасения я согласилась бы удвоить количество лет, которое мне суждено пребывать в чистилище.

Он, улыбаясь, сжал ее в объятиях, но она оттолкнула его с выражением неизъяснимой грусти.

— А ты, Бернар, не сделал бы этого ради меня. Тебя не беспокоит опасность, которой подвергается моя душа в то время, как я отдаюсь тебе… — И слезы покатились из ее прекрасных глаз.

— Друг мой, разве ты не знаешь, что любовь многое извиняет и…

— Да, я это хорошо знаю. Но, если бы я сумела спасти твою душу, мне отпустились бы все мои прегрешения, все, которые мы вместе совершили, все, которые мы можем еще совершить… все это нам бы отпустилось. Мало того, наши грехи стали бы для нас орудием спасения!

При этих словах она изо всей силы сжимала его в объятиях, и восторженная пылкость, с которой она все это произносила, была так комична при данных обстоятельствах, что Мержи насилу удержался, чтобы не расхохотаться над таким странным способом проповедывать спасение души.

— Подождем еще обращаться к богу, моя Диана. Когда мы оба станем стары… когда мы станем слишком стары, чтобы предаваться любви…

— Ты приводишь меня в отчаяние, злой! Зачем на губах у тебя эта дьявольская усмешка? Что же, ты думаешь, мне захочется поцеловать такие губы?

— Ну, вот я больше не улыбаюсь. Видишь?

— Хорошо, успокойся. Скажи, querido Bernardo, ты прочел книгу, что я тебе дала?

— Да, я вчера ее кончил.

— Ну, и как же ты ее находишь? Вот справедливые рассуждения! Она может любому еретику заткнуть рот.

— Твоя книга, Диана, набор лжи и нахальства. Глупее ее до сих пор еще ничего не выходило из папистской печати. Держу пари, что ты ее не читала, хотя и говоришь о ней с такой уверенностью.

— Да, я ее еще не прочла, — ответила она, слегка краснея. — Но я уверена, что она преисполнена ума и справедливости. То, что гугеноты так рьяно стараются ее обесценить, служит для меня достаточным доказательством.