Изменить стиль страницы

На другой день врач сообщил Екатерине, что у Ланского перемежающийся пульс. Проконсультировавшись с коллегой, он пришел к выводу, что у молодого человека не просто заболело горло, а болезнь его более серьезная. Екатерина пригласила из Петербурга немецкого лекаря, который на грубом немецком сказал ей, что у Ланского вирулентная лихорадка и что он не выживет.

Не на шутку перепуганная, она звала на помощь докторов, неотлучно дежурила у постели своего Сашеньки. У него был сильный жар, появились отеки, изменился цвет кожи. После кончины Натальи она часто сталкивалась со смертью: умер ее ментор Вольтер, несколько приближенных; недавно ушел из жизни Дидро. А тут еще минувшей зимой она похоронила свою любимую борзую по кличке Том Андерсон, с которой прожила бок о бок шестнадцать лет.

Ланской был человеком крепкого здоровья, но он, похоже, не мог преодолеть недуг, ослаблявший его сердце. Он отказывался есть и пить и даже не хотел принимать лекарства, но его друг, польский врач, уговорил больного выпить немного холодной воды и съесть несколько спелых фиг. Прошло три дня. Ланской был страшно бледен и горел в лихорадке, но врач из Петербурга вселил в душу Екатерины надежду. Отведя ее в сторону, он сказал, что если у Ланского не начнется брел он может поправиться.

У самой Екатерины тоже заболело горло, но она никому не говорила об этом, опасаясь, что ее заставят покинуть пост у постели любимого Сашеньки. Прошел еще день, и Ланской неимоверным усилием воли сумел подняться и самостоятельно дойти до другой спальни. Он признался Екатерине, что прошлой ночью, чувствуя себя совсем плохо, он составил завещание.

Час спустя у него начался бред и Екатерина поняла, что надежды, о которой говорил немецкий доктор, больше нет. Хотя Ланской все еще узнавал ее и называл по имени, он не понимал, где находится и что с ним. Он просил подать ему карету и сердился, что слуги не подводили лошадей к постели. Пытаясь вырвать возлюбленного из цепких когтей смерти, Екатерина велела своему доктору Роджерсону дать Ланскому «порошки Джеймса», но и это лекарство не помогло.

«Я покинула его комнату в одиннадцать вечера, — писала Екатерина Гримму. — Жизнь утратила для меня смысл, и я скрыла, что сама сделалась больна». Ланской умер той же ночью.

«Я погрузилась в безысходнейшую тоску, — сообщала она своему корреспонденту, — нет у меня больше в жизни счастья. Я думала, что не переживу потерю моего лучшего друга». Ланской был ее надеждой, говорила она Гримму. В своих письмах она называла его «молодым человеком, которого воспитывала». Он разделял ее печали и радовался ее радостям. Он был нежен и кроток и всегда с благодарностью относился к ее покровительству. Он охотно и быстро воспринимал то, что она старалась привить ему. «Моя комната, которую я так любила прежде, превратилась в пустую пещеру; я слонялась по ней, как тень». Ей в тягость было видеть человеческие лица, хотя неотложную работу она продолжала выполнять («последовательно и с пониманием», — писала она Гримму). Жизнь утратила для нее краски и смысл.

«Я не могу есть, не могу спать, — жаловалась она швейцарцу. — Чтение утомляет меня, и я не могу найти в себе силы, чтобы писать. Не знаю, что будет со мной дальше, но могу сказать одно, что никогда еще в своей жизни не чувствовала себя такой несчастной с тех пор, как мой лучший и любезный друг покинул меня».

Почти год оплакивала Екатерина Ланского. Она заперлась в крохотной комнатке и предалась чтению древних русских летописей. Она занялась сравнительным изучением слов в разных языках. Слуги доставляли ей книги — финский словарь, многотомный труд по исследованию ранних славянских народов, атласы и грамматики. Долгие месяцы она чувствовала себя слишком подавленной из-за перенесенного горя, чтобы появляться при дворе. Ходили даже слухи, что она скончалась. Четверо внуков были ее единственным утешением. Среди них она особенно выделяла внучку, которая, говорят, удивительно была похожа на свою бабку. «Я питаю к ней слабость», — не скрывала Екатерина. Все же она «как проклятая» продолжала страдать и никак не могла оправиться от невозвратной потери. Сразу после смерти Ланского из Крыма вернулся Потемкин, чтобы утешить Екатерину. Полгода ушло у него на то, чтобы заставить императрицу выйти из своего добровольного заточения и снова жить так, как она жила. Все в ней бунтовало против Потемкина, она сопротивлялась каждому его шагу, но он добился своего, и она испытала к нему глубокое чувство благодарности. Настал день, и Екатерина снова надела привычное платье и появилась на людях. Наедине она все еще оставалась «очень печальным существом, — как написала она Гримму, — способным произносить только односложные слова… Все угнетает меня».

Глубина скорби императрицы, ее беспримерная печаль, вызванная кончиной Ланского, все же не могли остановить волну мутной молвы, которая повсюду сопровождала ее. Смерть кроткого, поэтичного молодого человека тоже обросла непристойными слухами. Болтали, что Екатерина истощила его силы своими непрестанными плотскими посягательствами, и он умер в постели, тщетно пытаясь удовлетворить ее ненасытную страсть. Она якобы заставляла его принимать в неимоверных количествах ядовитые средства, которые повышали потенцию. От этого тело его раздулось и взорвалось. Она якобы отравила его так же, как своего супруга Петра III. Доказательством служило то, что тело Ланского источало непереносимую вонь, а руки и ноги у него отвалились.

Настоящая Екатерина скорбела, в то время как Екатерина из легенды, не испытывая ни малейшего раскаяния и став еще более развратной и распущенной, занималась поисками новых молодых людей, не меняя свой омерзительный образ жизни.

Глава 26

В рассветные часы 7 января 1787 года огромный двор Царскосельского дворца озарили сотни факелов. Землю покрывал глубокий снег, узорные железные ворота побелели от инея, а четыре статуи у парадного входа были по пояс занесены снегом.

В холодном воздухе факелы весело потрескивали. Этот треск и шипение были слышны и сквозь скрип карет и стук кованых копыт, крики слуг и скрип перетаскиваемых деревянных клетей. Четырнадцать больших карет, поставленных на деревянные полозья, поджидали своих важных хозяев. Колеса сияли свежей позолотой, а панели наружной отделки — свежей краской. В экипаже императрицы, самом большом и роскошном, было место для хранения дров для печки и корзин с едой и питьем. Там же были сложены теплые коврики, запасная верхняя одежда, предметы туалета, а также — на всякий случай — лекарства.

Несмотря на жгучий мороз, от которого у слуг ледяной коркой покрывались бороды, а у дрожащих служанок краснели руки, подготовка императорского поезда к большому путешествию шла полным ходом. Кроме карет, в состав его входило почти две согни саней, груженных саквояжами и сундуками, бочонками с пивом, вином и медом, мешками с зерном, ящиками с сырами, фруктами и другой провизией, бельем столовым и постельным, теплыми подбитыми мехом одеялами, жаровнями, — словом, всем тем, что могло понадобиться в многодневном пути. Возле тысячи лошадей, которым предстояло тянуть весь этот обоз, сновали занятые последними приготовлениями конюхи и их помощники. Пажи и лакеи, горничные и кухарки толпились у карет для прислуги, стараясь устроиться поудобнее.

Императрица Екатерина решила посетить южные края российского царства и показать свое величие и военную мощь для устрашения турок. Это большое путешествие было задумано почти год назад. Многие месяцы готовила его дворцовая челядь, а государыня следила и проверяла, как идут дела.

Многие при дворе пытались отговорить императрицу от этого предприятия. Екатерине в ту пору уже было почти пятьдесят восемь лет. Никакие резоны не принимала она в расчет — ни напоминания о нарастающих болях, ни ссылки на бремя прожитых лет, ни рассуждения о том, что после всего пережитого бесполезно ждать прилива жизненных сил.

«Я с самого начала была уверена в том, что дорога моя будет изобиловать трудностями, и впереди меня ждет мало приятного», — писала Екатерина Гримму. «Они хотели меня запугать росказнями о превратностях путешествия, о засушливом бесплодии пустынь и неблагоприятности климата. Но все эти люди очень плохо меня знают, — добавляла она. — Они не знают, что противоречить мне — это значит вдохновить меня; и что трудности, выставляемые ими для моего обозрения, служат мне дополнительными стимулами».