Изменить стиль страницы

13. ОСЕНЬ

Уже замерзают лужи.
Уже из бидонов молочниц
в кастрюли и кринки
льется
хрустящее молоко.
Уже замерзают зори.
Уже на покатых крышах
лежит настоящий,
нежный
ноябрьский холодок.
Ты спишь, моя дорогая.
И книжка про радиатор,
про смазку и про дороги
валяется на ковре.
Ты спишь, поджимая губы.
Какие большие ресницы!
Какое большое солнце
барахтается в окне!
Мне грустно, что я не помню,
как ты иногда смеешься,
что я никогда не слышал,
не видел,
не знал тебя.
А может быть, мы встречались
в каком-нибудь переулке,
тряслись на одном трамвае,
сидели в одном кино.
И ты на меня смотрела
сиреневыми глазами.
И я тебя не заметил,
не вспомнил, не угадал.
Я всё понимаю.
Просто
меня увлекает зависть.
Герой мой,
он очень счастлив.
Ему девятнадцать лет.
Он думает и смеется,
работает и гуляет,
целует своих девчонок
почти что у всех ворот.
Сейчас он стоит и свищет
какую-то глупую песню.
И звезды стоят,
как будто
прикреплены к нему.
Ты спишь, моя дорогая,
работаешь в институте,
глотаешь горячий завтрак.
Ну как я тебя найду?
Мне выпало счастье — шляться
по следу моих героев,
устраивать им свиданья,
раскрашивать небеса.
Они приезжают в город
с подругами и вещами.
Толкаются на перронах,
тупеют в очередях,
робеют перед машиной.
Но я их беру в работу
и длинными вечерами
учу понимать страну.
Мне некогда. Я замучен
нагрузками и работой,
я только случайно вспомнил
про то, что забыл тебя.
Не надо,
не обижайся.
Уже замерзают зори.
Я лучше возьму папиросу,
а ты просыпайся.
Пора!
1933

14. «Ну, как мне, девочка, о том…»

Ну, как мне, девочка, о том
грустить, что ты ушла, когда
стоит по-старому мой дом,
по-прежнему течет вода,
по вечерам скрипит калитка,
сидит у керосинки мать…
За этот год
я научился
огонь и воду понимать.
Я ездил и привез с собою
на скором поезде в Москву
большие облака,
дороги, озера,
желтую траву,
мосты,
улыбки провожатых,
седую бурю,
паруса
и голубые от заката,
невероятные леса.
И вот сейчас захвачен я
и окружен железом,
пеньем,
движеньем летнего дождя,
товарных транспортов
движеньем,
круговоротом,
суетой,
снегами,
ветром,
листопадом,
переломившейся водой,
уральским пригородом,
градом,
подрагиваньем всех сердец,
степями,
стеклами,
морозом,
сухим песком
и, наконец,
тяжелым дымом паровозов.
Мне очень весело теперь
бродить и думать на просторе.
Возьму пиджак,
открою дверь —
и вижу Северное море.
И в том,
как мальчик на дворе
свистит,
я сразу отличаю
осенний ветер в сентябре
от ветра в середине мая.
Так здравствуй,
мой железный быт,
литой,
проверенный
и звонкий.
Пусть море в чайнике кипит
и Баскунчак лежит в солонке.
1933

15. «Я не знаю, много или мало…»

Я не знаю, много или мало
мне еще положено прожить,
засыпать под ветхим одеялом,
ненадежных девочек любить.
Опустив веснушчатые руки,
наблюдать, как падает звезда,
и глазами, желтыми от скуки,
провожать глухие поезда.
Тишина. Преобладают тени.
Падают на землю небеса.
Никаких таких произведений
я пока еще не написал.
Только мне невероятно мало —
открывая старые пути,
по пустым селениям журналов
грустным и задумчивым пройти.
Я стою.
Опущены постромки,
незаметно заметает след.
Принесут ехидные потомки
белые полотнища анкет.
Что я им отвечу, сочинивший
несколько посредственных стихов?
Чем я им отвечу, износивший
ящики дубовых сапогов?
Не был я ведущим или модным,
без меня дискуссия идет.
Михаил Семенович Голодный
против сложной рифмы восстает.
Супротив кого ты восставала
и кому ходила вопреки,
песнь моя?
От Юга до Урала
подымают головы враги.
Враг идет, зеленый и небритый,
на весну и на моих друзей.
Бей его штыком и динамитом,
словом золотым.
И недобитых —
словом перекошенным добей.
Я хочу усталыми руками
трогать свой незавершенный мир
полновесно (каменщики — камень),
улыбаясь — как литейщик пламя,
или как рассаду — бригадир.
И для этого — идти по лету,
по цветам, по первому песку,
позабыв фамилии поэтов,
потеряв московскую тоску.
И прийти туда, где мимо леса
пролетает звучная вода,
где почти железные черкесы
землю изучают по складам.
Там сидят, не ведая хворобы,
распивая круглые чаи,
рыжие от счастья землеробы,
сверстники тяжелые мои.
И, сухие плечи подымая,
открывая новые края,
там стоит посередине мая
женщина последняя моя.
Затянуться резаной махоркой,
чтобы дым, ленивый и кривой,
голубой и, вероятно, горький,
тихо пролетел над головой.
И сказать товарищам:
«Спасибо
за огонь, за неуютный кров,
за уроки ненависти. Ибо
я познал строение миров.
Я увидел каменные печи
и ушел, запомнив навсегда,
как поет почти по-человечьи
в чайниках сидящая вода».
И уйти под ветром, по знакомым
перекресткам, разбивая лед.
Баба, возвращаясь из райкома,
песенки нескладные поет.
Так меня носила и качала
тишина.
И в этой тишине
песни непонятное начало
глухо подымается во мне.
1933