Три часа пятьдесят минут… Вот так в госпитале я маялся ночами, об Марии думал. И попал-то в него не то чтобы по глупости, а по какой-то несуразности. В начале войны меня, как деревенского, посадили на телегу снаряды возить. Ехали раз по деревянному мосту. Ну и налетели «фокке-вульфы» или какие-то «мессершмитты». Как шарахнет… Мост горит, лошадь упала, телегу перевернуло, а меня на бревенчатом настиле распластало. Поднялся я через силу и прыгнул в речку. Да башкой о бревно. Мелкая речушка вынесла меня без сознания на берег, где и был подобран. Месяц в госпитале отлежал. И не поймешь, бомбой ли меня контузило, бревном ли припечатало.
Четыре часа двадцать минут… По потолку, с той стороны, прошелся своим печатным шагом верхний сосед. С ним я не знаком, и фамилия его неизвестна, а знаю о нем, считай, все через этот самый потолок. Ходит он тяжело, уверенно, как бы утверждающе. Паркет под ним кря́хает. И ходит допоздна. Каждый вечер занят — сверлит, пилит и что-то там у него пыхтит, вроде паровой машины какой. В квартиру частенько заносит ящики, ведерки и раз даже бочонок катил. Продуктов носит рюкзаками. Завел третьего ребенка — это уж я на улице видел. Машину купил. В общем, не живет, а утверждается. А встретив меня в парадном, ощупывает из-под своей лохматой шапки зырким взглядом — утверждаюсь ли я или просто живу?
Четыре часа пятьдесят восемь минут… Под окном как заорет — не то женщина, не то дите, не то существо какое. Я лежу, прислушиваюсь. Опять заорало на весь двор. Бьют кого или подросток хулиганит? И еще раз нутряной голос спиралеобразно ввинтился в форточку.
Я толкнул супругу.
— А?
— Мария, орут!
— Кто орет?
— Шиш его знает…
— Пусть орет.
— Выйду я…
И тут как скребанет по нервам, будто меж лопаток таракан пробежал. Сел я ванькой-встанькой.
— Да это кот, — зевнула Мария.
— Какой кот?
— Мартовский. Спи!
— Так ведь уже апрель…
И верно: кот мяукнул откровенно и во все свое мартовское горло.
Я глянул на часы. Пять часов шестнадцать минут… Луна стушевалась или сдвинулась куда. Мария уснула мгновенно. А я опять лежу, вылупившись в потолок.
На подоконнике что-то зашуршало. Приподнялся я. А там гукнуло, лопнуло и тенью пропало. Голубь. А может, и нечистая какая. Да нет ее в городе, распугали магнитофонами да гитарами. Вот в деревне, когда я пацаном был… Помню, Валюха, соседка наша, мылась в бане. Слышит, на крыше шаги. Думала, ребята озоруют. Вдруг потолок разверзся, и ей, батюшки мои, мужик прыг на спину. Ноги длинные, волосатые… Валюха заорала и нагишом через всю деревню дунула. С тех пор в бане и не бывала. Водилась нечистая, водилась. Правда, у Сеньки-Ходули, кузнецова сына, ноги были длинные и волосатые.
Пять часов тридцать минут. Неужель все старики так лупоглазят по ночам? Тогда на хрена попу гармонь, а работяге филармонь. Я хочу сказать, на кой мне эта пенсия, коли мне не спится и не дремлется…
И тут я задремал. Закачало меня, как по волнам. Не по волнам, а еду я в телеге по мосту и вижу перед собой хвост лошадиный. Да как шарахнет взрывом, да как подбросит меня и головой об сваю…
Вскочил я. Будильник рядом надрывается, и окна белесыми стали. Слава тебе господи, поспал.
Зарядку не зарядку, но руками помахал. Побрился, как всегда, нормально, не электрической. Умылся с «лесным» мылом, елкой пахнувшим. Выпил два стакана чаю тридцать шестого номера, грузинского пополам с индийским. Но все тихо, чтобы Марию не потревожить.
Я был готов. Да хоть куда — хоть на работу посылай, хоть в космос забрасывай. Только у меня свое дело имеется…
Открыл я дверь, спустился вниз и выудил из почтового ящика две газеты. И письмо, между прочим. Вот и все мое утреннее дело. Да иногда хожу за совхозным молоком.
Когда я вернулся, Мария уже расхаживала по квартире — правда, не совсем одетая.
— Мария, нам письмецо.
— От кого?
— А от нашего сына Геннадия.
Она обмерла молчаливо — глядит на меня с невыразимой тяжестью. И глаза уже при слезах. Понимаю ее. И то: родной сын живет в этом же городе, а письма пишет, как командированный.
Разорвал я конверт, вытянул небольшую бумажку, и мы с Марией прочли, лбом ко лбу. Между прочим, на машинке напечатано…
«Дорогие родители! Шестого апреля сего года по нижеуказанному адресу имеет место быть свадебный ужин по поводу бракосочетания юноши Геннадия с девицей Вестой. Нижайше просим к нам, иначе свадьбе не быть. При себе иметь два комплекта ножей-вилок-ложек и, если донесете, хотя бы один стул. Ваши дети».
Мария глядит на меня испуганно:
— Они шутят?
— Нет, Мария, теперь у молодых такая манера: якобы смехом, а на самом деле всерьез.
— Язык-то не Генкин…
— Веста сочиняла.
— Чего ж, у них стульев нет?
— Они, Мария, жизнь начинают с нулевого цикла.
— Дети же еще.
— Дети? Послушай тогда байку — мне одна парикмахерша рассказала…
…Дамочка-щебетунья сорока лет выглядела на тридцать, а выдавала себя за двадцать. Ну за двадцать два. При таком колере завелся у нее молодой ухажер. Шла она с ним как-то по улице, ну и щебечет себе, щебечет… Вдруг к ним верзила подкатывает, метр девяносто высоты, борода черная. И говорит ей хриплым басом: «Мам, дай рубль на кино». Ну?
Иногда слышу, как пенсы моих лет насчет молодежи бухтят: мол, мы были не такими. А какими? Помягче были, поуважительнее… Допустим. Зато и подурнее. Возьму семейную жизнь для яркого примера. Разводов нынче много. Так ведь раньше варила баба щи да мальцов рожала — мужику и ладно. А теперь подавай к обеду кофий да беседу. Про мурло империализма, про снежного человека, про молчаливую передачу мысли от одного к другому… А кофий без молока и без сахара — вода с толченым зерном вскипячена.
Возьму своих троих удальцов и скажу прямо: ребята лучше меня. И поумнее будут, и образования поболе, и внешностью приятнее. Конечно, век свою печать приложил, но и наша заслуга с Марией есть крупная.
Вот чего я наслышался про воспитание, так это глупостей. И самая частая про то, что такой, мол, родился. Трудяга, разумен, жизнеустремлен — таким родился. Выжига, пропитоха, шпана дворовая — таким родился. Выгодная позиция. Ничего не надо объяснять, ничего не надо делать. Мол, все от бога, то бишь таким родился.
Да нет, не таким родился, а таким воспитался. Родители таким сделали. А пока сделаешь, сто пото́в сойдет. И драмы у меня с ребятами были, и комедии. Насчет отцов и детей имею свои мысли. Коли меж ними тишь и благодать, то надо не жить, а помирать. И то: я согласный со своим отцом, Генка согласный со мной, его сынок будет согласный с ним… Откуда же возьмется новенькое-то в жизни? Замрет стезя. И тогда верное направление, именуемое прогрессом, само себя в зад клюнет. И будет круг замкнутый, для жизни бесполезный. Посему наша отеческая задача в другом — подправлять ребячий ход по нужной плоскости. А топают пусть сами.
Топали мы с Марией на свадьбу так.
У меня в одной руке пара стульев, седалищами друг к другу притороченные, а в другой — ящичек деревянный с полным столярным набором. Этот набор сделал мне по особому заказу мужик-виртуоз — не инструмент, а песнь душевная. Мой подарок Геннадию, как будущему мужику и семьянину.
У Марии в правой руке тарелки с чашками, а в левой кастрюльки эмалированные одна в другую вложены. Это подарок Весте, как будущей женщине и семьянинке. А еще для нее в кармане у Марии перстенек с каким-то мудреным голубым камушком, переходящий по наследству, — теперь дошла очередь и до невесты последнего нашего сынка…
Думаю, со стороны мы походили на пару нагруженных старых верблюдов. Так и ввалились с тюками в свадебную комнату. Я отвесил честной компании поясной поклон с веселыми словами:
— Дорогие хозяева, дайте хлеба соль доесть!
Нас, конечно, облепили со всех сторон, как родителей жениха. Все честь по чести — за стол усадили с подобающим уважением и с нужным подношением. А мы с Марией озираемся, как иностранцы какие…