Изменить стиль страницы

Тогда Октавиан выполз из своей норы и распорядился, чтобы их обезглавили; когда же раздались протесты против этой новой бойни — убийства не менее чем трех сотен римских аристократов, — он ответил, что их кровь будет принесена в жертву манам Цезаря. Сам город был сожжен. Так менее чем за три месяца Италия, из-за глупости Фульвии, оказалась в руках Молокососа. Испуганная Галлия тоже перешла на его сторону (ему даже не пришлось посылать туда войска), а затем ее примеру последовал весь Запад. Итог очевиден: за время своих зимних «каникул» Антоний потерял все или почти все. У него остался только Восток. Но оттуда он сбежал.

* * *

Он снова увяз в паутине глупых амбиций, мелочных склок между Октавианом и Фульвией, внутрисемейных, домашних ссор, мизерных войн, в которых участвуют такие же мизерные полководцы — какая гадость… Куда девались великие мечты «неподражаемых»? И что теперь делать ей? Смеяться? Плакать?

Но от слез царица отказалась давным-давно, оставив их людям заурядным, тем, кто еще не понял, что удары судьбы следует встречать, как встречают врага: с высоко поднятой головой, бравируя своим презрением к опасности, с сухими глазами, выпрямив спину. Что касается ее смеха, то после отъезда Антония он утратил былую искренность, звонкость и стал каким-то скрипучим, желчным, отражающим нараставшую в ней злобу, — было ли то предчувствие небытия?

Однако сейчас ей нужно жить и произвести на свет новую жизнь. Во второй раз она станет матерью ребенка, лишенного отца, царицей без царя. Роды должны быть в октябре, а может, и раньше: она ощущает себя гораздо более грузной, чем тогда, когда носила своего первенца; и не припомнит, чтобы в тот раз ее живот рос так быстро, раздувался до таких размеров.

* * *

Что ж, остается ждать осени. Тяжелее всего будет летом; да и сейчас по ночам ее мучает бессонница, память о возлюбленном.

Ждать, глядя на море. В ее городе все, кто потерял надежду, обращают свой взгляд в ту сторону.

Вон парусник огибает остров Фарос, лавирует, чтобы не налететь на риф. И сразу забилось сердце: ведь как только море открылось для судоходства и волны стали улыбчивыми, словно стихи «Одиссеи», царица вновь разослала своих шпионов, чтобы они бороздили проливы и высаживались на архипелагах. От Родоса до Самоса, от Делоса до Эфеса и Афин, на Корфу, в Брундизии, Неаполе, Анции, Остии — повсюду они охотятся за новостями, вылавливают секреты; и теперь, один за другим, начинают возвращаться к ней.

Она живет в ритме их появлений, колеблется между отчаянием и надеждой. И, прочитав и перечитав очередное послание, выслушав вестника и заставив его повторить рассказ еще раз, неизменно задает одни и те же вопросы: что произошло в самое последнее время? И что делает Антоний в данный момент?

Не нужно, значит, позволять себе смотреть туда, куда сам собой обращается взгляд: на море. Лучше снова и снова обдумывать письма — терпеливо, не торопясь; и постепенно выстраивать из разрозненных кусочков мозаичную картину жизни отсутствующего.

Сначала, сообщают агенты Клеопатры, Антоний отправился в Афины: именно там назначила ему свидание Фульвия, вынужденная после своего поражения бежать из Италии. Но Фульвии даже не пришлось оправдываться в своих действиях: Антоний обрушил на нее такой взрыв негодования, на какой способен лишь разгневанный Юпитер, и она предпочла немедленно удалиться.

В первый раз Антонию хватило смелости, чтобы противостоять воле жены. Откуда же он мог почерпнуть для этого силы, если не из ночной «неподражаемой жизни» в Александрии? Он не попытался догнать Фульвию, а, как только она уехала, успокоился, обрел прежнее хладнокровие и направился в противоположную сторону — по своим делам.

Антоний, увы, спешил в Италию (так сообщили шпионы Клеопатры), в порт Брундизий, где его поджидал по-прежнему коварный и все более наглевший Октавиан.

* * *

Война неминуема, уверяют царицу ее осведомители, и нет никакой уверенности, что победа достанется Антонию: с тех пор, как Октавиан стал владыкой Запада, на его сторону перешло много талантливых людей; и потом, нельзя не признать, что Молокосос — гений по части вероломства, хитроумных ловушек.

Доведется ли ей когда-нибудь вновь увидеть Антония? Ждать с каждым часом труднее. Уже середина лета, корабли приходят и уходят, привозят многочисленные слухи из гаваней и с караванных путей, слухи, которые часто оказываются бесполезными, потому что никто не знает, соответствуют они действительности или нет. Однако наступает день, когда сведения из разных источников совпадают: говорят, будто здоровье Фульвии сильно пошатнулось.

Царица сияет, злорадствует, на устах ее — горькая улыбка: после отъезда Антония она способна радоваться только таким образом. Но она еще не насытилась мстительной надеждой, хочет большего, гораздо большего: знать о другой женщине все.

Фульвия, докладывают ей, нашла прибежище поблизости от Коринфа. Гложет ли супругу Антония какая-то болезнь или отчаяние? Никто не знает; известно лишь, что она больше не покидает своих покоев и хиреет на глазах.

Новый взрыв злорадного смеха. Ибо она, Клеопатра, напротив, набирает силу, толстеет и уже сейчас похожа на передвижную башню — тяжелая, грузная, могучая, как Исида во всем величии ее беременности.

Антонию бы она понравилась и такая. Но он уехал, чтобы разыгрывать из себя римлянина, играть в войну. Кто-то все-таки сообщил ему, что царица скоро родит. Он в ответ прыснул со смеху и заявил, что видит в этом лишнее доказательство своего родства с Геркулесом: тот тоже всюду, куда ступала его нога, оставлял после себя обрюхаченных баб…

Одна из тех грубых шуток, которые любит Антоний — и над которыми Клеопатра сама охотно смеялась прошлой зимой, когда они вдвоем куролесили на улицах Александрии. Но чтобы так унизить царицу, уподобить шлюхе ее, последнюю из рода Лагидов…

А ведь Антоний первым тогда, в праздничной Александрии, сказал, что она — самая неподражаемая из женщин… Неужели он и вправду является тем чудовищем, которое увидел в нем Цицерон, — злодеем и грязным развратником, олицетворением порока?

Но ведь нельзя не признать, что именно из-за его плотоядной ненасытности, из-за этой жадности хищника, не признающего над собой никаких законов, она так привязана к нему, хотя и не любит его по-настоящему. Она — пленница, чья зависимость обусловлена неутолимым голодом. Жаждой плоти во всех ее формах, будь то лежащий на блюде кусок кабаньего мяса или обнаженное, доступное для ласк тело.

* * *

Она вспоминает те мерцающие мгновения перед самой зарей, когда Антоний, пресытившись сексом и алкоголем, забывал, наконец, все роли, в которых сам путался, — Геркулеса, тренирующегося в гимнасиях, грека, философа, мистика, оратора, — и тогда верх одерживала другая часть его естества, наименее известная окружающим, истинная: он становился женщиной, какой, несомненно, был для своего первого возлюбленного, Куриона.

Глубокая человечность Антония — вот что привязывало ее к его телу; желание, которое, несмотря даже на отсутствие этого человека, неудержимо влекло к нему царицу, подогревалось еще и тем, что они могли делиться друг с другом самыми сокровенными переживаниями. Например, говорить о том неизгладимом потрясении, которым стала для них обоих смерть Цезаря.

Однако не нужно вспоминать — ни о первом мужчине, ни о втором. Надо заставить себя сосредоточить все мысли на текущем мгновении.

К счастью, на северной границе пока все спокойно — парфяне заняты тем, что пытаются удержать Иудею; а племянник бывшего иудейского царя, молодой Ирод, сумел бежать из Масады, nepecefc пустыню и теперь явился в Александрию, чтобы просить у нее, Клеопатры, помощи для освобождения его родины от захватчиков.

Значит, как обычно, ей нельзя расслабляться. Нужно вести торг, не упуская из виду ни одной мелочи, очаровывать собеседника и в то же время просчитывать последующие ходы, подписывать соглашения, договоры. А когда все закончится, когда она останется одна в духоте раскаленного летними ветрами замкнутого пространства, вновь обратить свой взгляд к морю. И, как прежде, как всегда — ждать, молиться, надеяться…