Изменить стиль страницы

Это ключевой момент заговора: сейчас все зависит от ловкости Кимвра — он должен начать стаскивать с Цезаря тогу и тем самым парализовать движения его рук, обнажив шею, которая окажется в идеальном положении для удара мечом.

Маневр удался: в одно мгновение Цезарь лишен возможности двигаться, превращен (как они и хотели) в жертвенное животное, подставленное под тесаки храмовых служителей.

Диктатор кричит: «Но это покушение!» — и пытается освободиться. Он отбивается из последних сил, так энергично, что Кимвр с трудом его удерживает. Что касается заговорщиков, то они растерялись, так как уверены, что их план вот-вот рухнет, и не смеют шевельнуться.

Однако крик Цезаря тонет в общем гвалте, и, как и было рассчитано, другие сенаторы ничего не замечают. Выбившийся из сил и испуганный тем, что остальные заговорщики ничего не предпринимают, Кимвр, чувствуя, что император ускользает от него, бросает своим сообщникам: «Чего же вы ждете?»

Тогда Каска первым вонзает кинжал в Цезаря. Однако лезвие не попадает в цель — Каска, несомненно, метил в сонную артерию — и наносит лишь поверхностную рану под ключицей.

Заговорщики в панике, ибо Цезарь высвобождается, ему удается подняться. Император не вооружен, но у него есть грифель для письма; он хватает Каску за руку и пронзает ее этим острым предметом, которым пользовался, чтобы делать записи на вощеных табличках. Затем он выходит на середину зала и кричит, чтобы привлечь внимание сенаторов и разорвать проклятый круг из двадцати трех заговорщиков, которые тем временем обступают его и обнажают свои кинжалы.

Вопли Цезаря отдаются эхом в мраморных колоннах и хорошо слышны даже в глубине зала, но ни один сенатор не двигается с места. На Цезаря обрушивается второй удар, кинжал попадает в область желудка и сразу вызывает сильнейшее кровотечение; из двадцати трех ударов, которые получит диктатор, этот окажется единственным смертельным. И, как в совсем уж преувеличенно театральной мизансцене, Цезарь падает у подножия статуи Помпея. Его рука все еще сжимает свиток с предупреждением о заговоре.

Подобно мстительному привидению, тень статуи Помпея касается тела Цезаря. На скамьях девять сотен сенаторов застыли в священном ужасе, тогда как круг заговорщиков сжимается еще теснее вокруг упавшего человека. Можно начинать бойню.

Один за другим, как было оговорено в их клятве, заговорщики замахиваются кинжалами и склоняются над телом своего поверженного врага. Цезарь больше не пытается сопротивляться: среди маячащих перед ним искаженных ненавистью лиц он узнал лицо Брута. И шепнул ему на одном дыхании: «И ты, дитя мое».

Цезарь не просит его пощадить, никого не проклинает, никого не зовет, не кричит, не шепчет божественное имя — он молчит; и только, собрав последние силы, укрывает лицо полой тоги, чтобы, когда он умрет, близкие могли изготовить восковую маску, которая сохранит для потомства его черты. Чтобы остался его необезображенный образ, который будет храниться в семье вместе с другими портретами предков, — вот все, о чем думает Цезарь в то время, когда кинжалы кромсают его плоть.

Еще несколько ударов, и трагедия закончена, лужа крови расползается у подножия статуи Помпея, Цезарь испускает дух; и убийцы, будто внезапно испугавшись этой красной жидкости, которой становится все больше, забывают завершить свой план: а ведь они намеревались подвесить труп на крюк для говяжьих туш, с триумфом провезти его по улицам Рима и потом бросить в Тибр, чтобы он исчез под водой и — худшая кара для тирана! — никогда не обрел покоя в могиле.

Заговорщиков охватывает паника, ужас перед совершенным святотатством; они выбегают из курии. Но вместо того чтобы после превосходно сыгранной пьесы отдохнуть за кулисами театра, они, оказавшись на улице, сталкиваются лицом к лицу с римскими прохожими: гуляющими зеваками, которые тут же обращают внимание на их запачканные кровью тоги, испуганные лица.

А тем временем внутри курии девятьсот сенаторов, тоже насмерть перепуганные, постепенно осознают, что тело главного актера драмы совершенно неподвижно, что кровь у цоколя статуи Помпея — настоящая, что на полу действительно лежит труп; одним словом, что Гай Юлий Цезарь мертв.

Если до сих пор они были парализованы страхом, то теперь ими тоже овладевает паника; и они, беспорядочно толкаясь, спешат покинуть курию, словно хотят вырваться из заколдованного круга, а истекающее кровью тело диктатора так и остается на полу, возле статуи его старого врага.

Тело Цезаря будет еще около часа лежать в опустевшей курии, — пока три раба императора, преданных своему хозяину, не найдут в себе мужества войти в этот зал, доступ в который им, в принципе, запрещен.

Acta est fabula, как говорили римляне в конце театрального представления: пьеса закончена, и каждый актер, изображал ли он главного или второстепенного персонажа, сыграл свою роль превосходно. Даже император, который никогда не увлекался драматургией (хотя и сочинил одну трагедию, «Эдип», впоследствии утраченную).

Судьба оформила его уход с подмостков как нельзя более эффектно, к тому же сцена эта была отмечена иронией, не уступавшей тем едким репликам, которыми Цезарь оскорбил стольких своих современников: когда Брут занес свой кинжал и, вслед за другими заговорщиками, мог выбрать место, куда нанести удар, он поразил Цезаря в детородный орган.

* * *

Во что вылилась скорбь Клеопатры? Был ли это тот же страх, что охватил сенаторов, — страх, который замораживает жесты и слова и не позволяет даже крикнуть? Или ужас греческих героинь, Андромахи и Электры, которых известие о несчастье поразило как удар молнии? Или стенания Ифигении, Кассандры, Медеи, Алкесты, готовившейся спуститься в могилу? Потеряла ли царица сознание под воздействием шока, выла ли от горя, царапала ли себе щеки и грудь, как делали женщины Александрии, когда смерть отнимала у них мужа или ребенка, ушла ли в себя, в молчание, как те, кто уже давно научился покорно сносить удары судьбы?

На эти вопросы тоже нет ответа. Лакуну нечем заполнить — а между тем мы час за часом можем проследить те чувства Клеопатры, которые она испытывала через тринадцать лет, когда умирал Антоний.

Однако на сей раз нет смысла предъявлять претензии к текстам: в них царит та же тишина, которая в тот трагичный час нависла над Римом, — тишина смерти, эхо небытия; и в ней, этой тишине, слышны были только последние слоги, которые пробормотал Цезарь, когда сын его бывшей любовницы занес над ним свой кинжал: И ты, дитя мое…

Как многие умирающие, император в тот миг заговорил на языке, который был первым в его жизни, — не на латыни. Он вспомнил слова, которым научился еще во младенчестве, когда сосал грудь своей кормилицы, рабыни, попавшей в их семью после бог весть какой восточной войны. «Καί σύ τέκνον», — выдохнул Цезарь непосредственно перед тем, как испустить дух. Пусть слабое, но утешение для Клеопатры: свои последние слова он произнес по-гречески.

ПОСЛЕ КАТАСТРОФЫ

(16 марта — июль 44 г. до н. э.)

Где и как нашла Клеопатра силы чтобы жить дальше, мы не знаем. Не сохранилось ни строчки о том, что она говорила или делала в первые часы после шока; никто не удосужился сохранить для потомства память о ее жалких или величественных жестах — жестах, с помощью которых впавшие в отчаяние люди пытаются облегчить для себя мысль о небытии и которые уравнивают царей и нищих.

И тем не менее очевидно, что уже очень скоро ей пришлось поднять голову, вновь обрести свою царственную гордость и, главное, способность предвидения — единственную гарантию безопасности на ближайшее время, которое, как она хорошо понимала, будет весьма неспокойным.

Может быть, она начала с того, что попросила какого-нибудь жреца из своей свиты пропеть для нее плач Исиды над умершим Осирисом, эту древнюю, как мир, жалобу женщины, внезапно низвергнутой в пучину скорби: «Вот я осталась в доме без друга, с которым могла говорить, без господина, на которого могла опереться […]. За его образом нет больше лица, на которое я могла бы смотреть […]. Ту, которая верна тебе, зачем ты так внезапно покинул — не ответив, не выразив свою нежность, — приди обратно! С тобой одним я люблю делать то, что люблю; поговори со мной, мой супруг, вспомни: я будила твой дом звуками арфы, радовала тебя переливами флейты […]. Мое сердце не перестает плакать, не может насытиться слезами, оно замерло, оно превратилось в труп. Можно подумать, что и оно вот-вот покинет землю, оно тоже».