Изменить стиль страницы

— Гм… — задумчиво проворчал Иван Иванович. — К правде, к правде… Ужас, сколько наболтали. Но, во-первых, еще неизвестно, что для вас правда, а во-вторых — мне почему-то кажется — ощущение такое странное — что все время вы врете. С первого слова до последнего — все вранье.

Черт хитро усмехнулся.

— А не действует у вас тут какая-нибудь старая ассоциация? Черт — значит ложь. С чертом — нетрудно: бери все наоборот — и будет правда. Я вам не говорил, что, ратуя за конечное торжество правды, я обязан никогда, ни разу не сказать неправды, даже если это в интересах той же истины солгать, преувеличить, не допустить неточность; ведь и все слова лишь более или менее точны. Да понятие о черте, как непременной, везде и всегда, лжи, — прежде всего не умно. Что, мол, с чертом и считаться? Сказал — значит, не то. Ей-Богу, даже если глядеть на черта по-старому, как на «соблазнителя», и то неумно: соблазн в том, что черт и лжет — и правду говорит. Твое дело разобрать, пошевелить мозгами. Никакого черта никто дураком круглым не считал. Нет, уверяю вас, мы умны — и вы умны. Это тоже одно из глубоких сходств.

— Да… — произнес невольно польщенный Иван Иванович… — Однако вы не отрицаете, что иногда лжете?

Черт пожал плечами.

— Как вы… Все относительно… Отличить правду от лжи мыслящему человеку не трудно. Бросим эти рассуждения, право. Скептицизм утомляет и без всякой пользы. Я знаю, у вас еще много вопросов, вам хотелось бы проследить, что именно в вас меня привлекает, какое влияние на вашу жизнь имело знакомство со мною, — вам кажется, никакого, не правда ли? Но я устал, вы устали… Я — повторяю — в этот раз пришел к вам с единственной целью — развлечь пустой сказочкой, освежить ваши силы.

— Ну, знаете, это еще вопрос, имеет ли порядочный человек право развлекаться пустыми сказками в такое время? Не до сказок… Жизнь кипит, идет вперед. Надо действовать, а не развлекаться.

— Почему же вы не действовали, а сидели у себя в кабинете, когда я пришел?

— Я… я устал, — раздраженно произнес Иван Иванович. — Только что вернулся из союза, кричали-кричали…

А вечером у меня партийное заседание. Партия, признаться, начинает слишком крайничать… Я даже сомневался, идти ли мне сегодня, особенно в таком раздраженном состоянии. Да чего я вам об этом рассказываю? Очень нужно!

— Очень, очень нужно, — серьезно проговорил черт. — Я уж чувствовал, что вы запутались, оттого и пришел. Вы ведь на переломе вашей жизни в некотором роде. Все теперь переламывается, мчится с головокружительной быстротой. И вперед, это несомненно. История — нечто неповторяющееся, смею вас уверить. Навык, конечно, помогает, но смекалка нам нужна и приспособление. Вот я вам давеча про французскую революцию упомянул. Тоже было время, однако теперь уж приходится вырабатывать совершенно новые методы. Партийки теперь эти… туда взглянуть и сюда! Совсем другой коленкор. И чувствуешь, конечно, что тут не без твоей капли меда… переменки-то эти счастливые. Человек, знаете, — прекрасно, не спорю… Ну, один, другой, третий… все-таки единицы. А возьмите вы человечество! Ведь как звучит-то! Человечество идет! Все со всеми! Это уж не тот разговор! Да позвольте, — спохватился вдруг черт, — я не о том, я совсем о другом хотел спросить вас. Вот вы устали, сомневаетесь, нервы у вас напряжены… Идти, куда хотели, не хочется… Ну, а Олечка что? Тоже устала или нет?

— Какая Олечка? — вспыхнул Иван Иванович. — Она вам не Олечка…

— Извините, ради Бога. Я про Ольгу Ивановну. Про невесту вашу.

— Ольга Ивановна… да вы знаете, наверно, — так к чему выпытывать?

Черт заторопился.

— Нет, нет, не знаю, но, конечно, предполагать все можно…

— Ольга Ивановна — сильный человек, — сказал Иван Иванович как-то кисло. — Я уважаю ее прямолинейность, ее огонь. Не говорю, чтобы у меня не было огня, но я, как мужчина, более склонен иногда слушать доводы трезвого разума… И, может быть, колебаться перед каким-нибудь крайним шагом… Да вы не вообразите, что я боюсь что-нибудь… Или, что убеждения Ольги Ивановны считаю неразумными… Нет, очень, очень разумными. Теория, заслуживающая внимания, должна основываться сплошь на разуме. Разногласия могут родиться лишь в способах применения ее на практике… И то или другое данное лицо, в известный момент истории, может спросить себя… Ну, я запутался. Смешно так говорить. Вы отлично все понимаете.

— Понимаю, понимаю, — скромно подтвердил гость. — И благородное томление ваше понимаю. Не быть в настоящее время общественным борцом, не внести вашу силу в этот бушующий поток жизни — вы не в силах. Для вас это было бы нечестностью и самоубийством. Соединиться же для этой борьбы вы можете только с той фракцией людей, конечные идеалы которых… пардон, максимум программы которых совпадает с вашим, научно обоснован и потому наиболее реализуем… Вы чувствуете, что сила — у них, будущее за ними, и желанное для вас будущее… А между тем что-то мешает вам вступить в их ряды, сплотиться, слиться, двинуться с ними вместе, тело около тела, — вперед… Знаете, что вы давеча наклеветали на себя, что вас «практика» смущает… Что тут практика! Не такой вы человек; вы — настоящий, совсем по времени. Кое-что, только, может, застряло в вас… Оно неопределимо, вам самому не видно… Да это пройдет. Все будет хорошо. Вот и невеста ваша — ведь ценит вас? ценит? — а она уже все препобедила. Мало ли какие старые марева есть. Когда у человека крылья вырастут, у первого, он, несмотря на всю очевидность права своего полета, все-таки будет ощущать нечто вроде страха и колебанья прежде, чем — в первый-то раз! броситься вниз, с крыши, и «в просторе синем утонуть». Непременно в конце концов бросится и «утонет», а момент этот непременно перейдет: как же, мол, так: все был я, был — а тут вдруг броситься и «утонуть в просторе»? Да ничего, это самый крошечный моментик, полмоментика — а там все хорошо будет. Его и замечать и обсуждать не нужно. Толчок — и готово.

— Ну, я не понимаю этих ваших метафор, — уныло сказал Иван Иванович. — Все гораздо проще. Вы верно сказали, что я горю необходимостью действовать. Это мой долг. И я могу отдаться деятельности только безвозвратно, телом и душой. Я прекрасно сознаю, что деятельность возможна лишь партийная. Партия, перед которой я стою, которая по существу уже моя, она, однако…

— О, голубчик! — взмолился гость. — Не утруждайте себя, бросим! Я слишком верю в вас и в правду, которая должна восторжествовать, мне просто стыдно говорить об этом, советовать вам что-нибудь. Так или иначе решите вы сами сомнения — но вы их решите, и непременно сам, без тени какого-нибудь постороннего совета. И решение ваше — будет истиной. В этом я уверен. Об одном прошу. Дайте мне успокоить вас тихой сказочкой — без всякой тенденции, просто поэтической сказочкой. Мы ведь все — как и вы — немножко поэты. Поэзия успокаивает нервы. А вам теперь необходимо успокоить нервы.

Иван Иванович беспомощно взглянул на часы, шевельнулся в кресле, но не встал, полузакрыл глаза.

— Да рассказывайте вашу сказочку, надоели! Мне все равно. Лучше бы не длинно. Ослабел я как-то тут с вами, черт знает что!

— Да, да, знаю, — нет, нет, не ослабели, — живо подхватил черт, который, казалось, только этого и ждал. Он быстрым движением не то кошки, не то ребенка — как-то особенно мило умостился на своем кресле против Ивана Ивановича (их разделял письменный стол). Ивану Ивановичу показалось, что черт тоже слегка прикрыл глаза. Уверенности, однако, быть не могло, так как, если Иван Иванович приглядывался — ему начинало казаться, что у гостя вовсе никаких глаз определенных не было. Да и лица не было. Не смотреть на него — тогда оно виднее. Так слабые звезды видны, если не смотришь на них прямо, а мимо, рядом. Боком глаза как будто и видны.

— Я не очень длинно стану рассказывать, — сказал черт, и голос у него вдруг стал другим, серьезнее, глубже, — задушевный, нежный и простой.

— У меня даже две сказочки, но обе коротенькие. Не знаю, сказочки ли. Сны такие у меня были. Мы ведь часто видим сны, и самые простенькие. Эти два — один за другим мне снились — я их и считаю за один. А вам рассказываю потому, что они — немножко о вас, и такие мечтательные, такие нежные, приятные… И тихие… Может быть, и не сны, может быть, так это мне мечталось… Вот послушайте. Вы слушаете? Солнце я видел. У нас ноябрь на дворе, слякость, мзглять да темнота коричневая, а я вижу, будто солнце. Яркое такое, бело-желтое, горячее стоит посреди неба. И страна не наша — теплая, зеленая и голубая, и пора не наша — весна. И час не наш — утренний. Песок морской, камни, йодом пахнет там, где волна шевелится и раскачивает длинные ржавые водоросли. А море все, до самого конца, куда только глаз видит, легкое-прелегкое, только огоньки от солнца по голубому бегают, загораются и гаснут. У самого берега, у воды, мягко на песке и тихо-тихо: уютное такое местечко, сзади скала высокая, сверху свисают темные, кудрявые деревья. И вот, вижу я — на песке, у самой теплой воды, где водоросли качаются, сидят двое. Человек — будто вы, а с ним барышня. Девочка такая хорошенькая, тоненькая-претоненькая и совсем молоденькая. Не знаю уж, сколько ей лет, а на вид — должно быть, пятнадцать. И простое-простое у нее лицо, светлое, в глазах тоже огоньки солнечные отражаются. И у него — то есть у вас — лицо светлое и молодое. Вы, будто, девочку эту, и море белое, чужое и прекрасное, и самого себя, светлого, — любите. И ни Ольга Ивановна (ведь это сон!), и никакая другая женщина вам не нужна, а только будто эта единственная на все времена, как сам, будто, вы для себя единственный на все времена, как солнце, единственное солнце до конца времен. И не оттого любите вы ее, что такая она хорошенькая и юная, а все вокруг вас так пышно, вольно, ярко и прекрасно, — а оттого и прекрасно, оттого она и хорошенькая, оттого у вас и лицо светится, что вы ее любите. И кажется вам, что вы для себя весь секрет открыли. Есть и я, есть и она, есть и мир, широкий, счастливый, солнечный. Так просто. Девочка говорит: «А я еще кого-то поверх тебя люблю, оттого и тебя люблю, оттого и солнце светит». И смотрит поверх, туда, где море до небес поднялось, точно увидеть хочет идущего по волнам того, кого любит с начала любви. В солнечном дыме все дрожит, не видно, и вы тоже смотрите, и вам тоже кажется, что вы любите кого-то больше, прежде, чем девочку светлую, песок и солнечный огонь, и что так хорошо, а больше ровно ничего не нужно, потому что все целиком уже вам отдано. Весна пышная, край, может быть, чужой — да он и свой, ведь все вам целиком стало свое, во всю ширину ваше навсегда.