Изменить стиль страницы

Староста стоял у двери, не смея ступить своими пыльными лаптями дальше порога. Переминался с ноги на ногу, мял в руках колпак, слушал, как барыня разносит его за то, что маленько припоздал с оброком.

– Это еще что у меня выдумали? Отчего с Евдокиинской третью опоздали? Слыхано ли дело – чуть ли не к Юрьеву дню притащились с припасами! Что, аль никогда с батожьем еще не знался? Спознаешься! – кричала Алена Ивановна, сверля старосту злыми, коричневыми глазками.

У старосты от страха даже в животе забурчало.

«Пошлет, стерва, на конюшню, отдерут, как пить дать, отдерут! Ишь глазами, как шильями колет!» – думал он.

– Матушка-барыня, – заикаясь от испугу, оправдывался он: – Я о ту пору в горячке лежал. Она у нас, окаянная, все село уложила – воды испить некому подать было! Вот как перед истинным! – крестился и божился староста, оправдываясь.

– Молчи уж! – прикрикнула Алена Ивановна: – Счастлив твой бог, что сам не приехал тогда – отведал бы березовой каши! А теперь? Успенье третьёводни прошло, а ты где был? Как еще до Семена-летопроводца не дотянули – не ведаю! Ежели так еще раз будет, переведу всех с оброка на изделье. Так и знайте! Поедете в Вологодские наши села!

…Возницын лежал за дощатой перегородкой в маленькой горнице. Готовясь к свадьбе, отгородил когда-то по совету тетки Помаскиной темный покойчик для спальни, для будущих детей – и все понапрасну: ни утехи, ни детей.

Он лежал, глядя на противоположную стену, на которую из «ольховой» горницы в раскрытую дверь падал свет. В полутьме Возницын различал висевший на стене кавалергардский палаш с вызолоченным эфесом и серебряным грифом и обложенную красным бархатом нарядную кавалергардскую лядунку.

Все это сейчас было уже не нужно: императрица Анна Иоанновна расформировала кавалергардов.

Каждому предложили выбрать себе полк. Кто пошел в Конную гвардию, кто – в Измайловский, а кто просто ушел подальше от фрунта – в гражданскую службу, поближе к дому.

Возницын с большой охотой вовсе оставил бы службу, но уйти было трудно, тем более бывшему кавалергарду.

Пришлось снова вернуться во флот.

Как Возницын не любил морской службы, а теперь с удовольствием собирался в Питербурх. Там жил прелюбезный старик Андрей Данилович Фарварсон, там плавал на фрегате «Армонд» закадычный друг Андрюша (он из-за небольшого роста не попал-таки в кавалергарды) и вообще с Питербурхом у Возницына соединялись приятные юношеские воспоминания.

Но – самое главное – в Питербурхе не будет нелюбимой жены. Еще первый год, пока все было ново, они жили в Никольском хорошо, а потом с каждым годом Возницын чувствовал разлад все острее и острее.

Худшее предположение тетки Помаскиной сбылось: Алена пошла в маменьку. У нее оказался такой же тяжелый, своенравный характер. Она из-за пустяков могла по неделям не разговаривать с мужем. Она так же, как Ирина Леонтьевна, была отличной хозяйкой – сама вникала во все мелочи поместной жизни; так же собственноручно била по щекам дворовых девок и так же окружила себя разными безместными монахинями и вшивыми юродивыми старухами.

Старухи знали, что помещик не выносит их и, заслышав шаги Возницына, точно мыши забивались в темные углы.

Алена не любила ничего нового – ходила по-стародавнему в летнике, а из развлечений предпочитала слушать сказки и рассказы своих приживалок.

К мужниным книгам и тетрадям Алена питала неприязнь. Сама Алена никогда ничего не читала – сколько раз Возницын ни пытался приохотить ее к этому.

Однажды он дал жене притчи Эсоповы, думая, что Алена прельстится гравюрами и прочтет. Он показал ей притчу о человеке и мурине. Как некий человек, купив арапа, решил вымыть его, полагая, что арап черен лишь из-за своей лени.

В большой лохани сидел широкоспинный мурин, и две женщины мыли его, а в сторонке стоял господин.

Алене гравюра не понравилась.

– Тьфу, какой страшный! И дьявол бы его, нехристя, мыл! – плюнула она, так и не поняв смысла басни.

И только, чтобы угодить мужу, Алена, зевая, кое-как перелистала книгу.

Ко всему этому замужество как-то не пошло Алене на пользу. В замужестве она была худа, сухмяна. Куда девались ее полные плечи, руки!

Возницын стал замечать в жене то, чего не видел раньше: ее угловатые локти, большие уши, веснушки, которые, точно ржа, покрывали аленины руки и лицо.

Ее визгливый голос (Алена целый день кого-то бранила) раздражал Возницына, а ее ласки (Алена не переставала любить мужа) были для Возницына непереносимы.

Возницын ни на один день не забывал о Софье. Что бы ни делала Алена, он всегда представлял на ее месте Софью. Хотя Софья поступила с ним вероломно, обещав вернуться через полгода и задержавшись на пять с лишком лет, но Возницын из года в год терпеливо ждал ее приезда.

Что бы мог сделать он сейчас, связанный женитьбой, Возницын не знал да и не задумывался над этим: он ждал Софью, он хотел ее видеть.

Он часто наведывался в Немецкую слободу – там всегда бывали приезжие из-за рубежа иноземные купцы. Авось, как-либо узнает о Софье.

Возницын не знал, продолжает ли служить Софья у капитана Мишукова, но стороной разведал, что Мишуков еще не вернулся в Россию.

Возницын лежал, отгоняя назойливых осенних мух, которые и в темной палате не оставляли в покое.

С двух сторон до Возницына доносились голоса – из-за перегородки и в раскрытые двери из соседней «дубовой» горницы.

В «дубовой» с какой-то очередной монахиней Стукеей, которая вот уже несколько недель жила у Алены в Никольском, сидела Настасья Филатовна Шестакова.

Возницын не переносил этой толстой льстивой сплетницы, не любил, когда Настасья Филатовна приезжала в Никольское. Он точно чувствовал, что Настасья Филатовна в его неудачной женитьбе хорошо постаралась.

Настасья Филатовна вчера пожаловала в Никольское. Сейчас после сытого обеда, она рассказывала своей собеседнице:

– Незнаемые и воровские люди, человек с тридцать, с огненным и студеным ружьем выскочили из лесу да к ним.

– Ахти, царица небесная! – ужасалась монахиня Стукея.

Возницыну настолько был противен голос Настасьи Филатовны, что он не вытерпел – встал и захлопнул дверь в «дубовую» палату. Теперь неприятный голос не так бил в уши.

Зато прекрасно слышался голос жены, Алены Ивановны. Отчитав как следует несчастного старосту, Алена сейчас напоминала ему все то, что он должен прислать к следующей, рождественской трети, в оброк:

– Окромя мяса, сала и муки и прочего, пришли, как матушке, бывало, присылали, пятнадцать аршин серого сермяжного сукна и пятнадцать аршин ровных новин, тринадцать вожжей, тринадцать тяжей, тринадцать гужей да тринадцатери завертки… Погоди, чтоб не забыть, – масла конопляного полтретья ведра, грибов четверик… Да гляди мне, чтоб гуси и утки были не тощие, да чтоб бабы яиц тухлых не слали. Я знаю: норовите барину что похуже сбыть! Ну, что у тебя есть, говори? – сказала Алена Ивановна.

– Матушка-барыня, – раздался робкий голос старосты. – Трофим Родионов, просит, чтоб ему покормежную дать. Жалится – с голоду мрет.

– Что это за притча? Никому у вас сёлеть на месте не сидится! Весной Ефима Косого да Прошку отпустила, нонче Трофим туда же! Этак все по миру разбредетесь…

– Хлебушка нетути.

– Врешь, все вы лодыри, лентяи!

– Вот те крест святой, матушка-барыня, что не вру! В Савелове мужики целую зиму желуди с лебедой ели… Землица не родит…

– А от чего не родит? От вашей лени…

– Старики бают, будто от того, что женский пол царством владеет. Какое нонче житье за бабой? – сгоряча выпалил староста свою затаенную мысль и сам ужаснулся сказанному.

Алена испуганно оглянулась – не слышал ли кто-нибудь еще, не скажет ли какой-либо холоп «слово и дело». У нее даже задрожали руки.

– Что ты, что ты мелешь, дурак? Давай бумагу!..

Староста, чувствуя свою вину, торопливо вытащил из-за пазухи листок.

– Вот извольте, матушка, прочитать. Наш поп, отец Яков, написал.