Эпилог
Бернса хоронили с помпой: не только «горе-вояки» — дамфризские волонтеры, но и регулярные войска, оттеснив от гроба «простолюдинов», шли церемониальным шагом до кладбища, играли трескучий и бездушный похоронный марш и, конечно, вопреки воле поэта «палили» над его могилой.
Джин не могла проводить Роберта: в этот час она родила ему пятого сына.
Гильберт приехал к выносу. Он простился с братом, вместе с друзьями нес его гроб на руках и первый бросил в могилу горсть земли.
Перед отъездом в Моссгил он спросил Джин, не нужно ли ей чего-нибудь.
Джин ответила не сразу: ей было больно и стыдно признаться, что в доме не было — буквально! — ни одного пенни.
Проглотив слезы, она попросила у Гильберта немного денег взаймы.
Гильберт вынул один шиллинг, подал его Джин и, простившись с ней очень сердечно, вышел.
У порога он остановился, вынул разграфленную книжечку и записал: «Один шиллинг — в долг вдове брата».
К счастью, это был последний шиллинг, взятый Джин взаймы: Сайм и Кэннингем немедленно собрали по подписке весьма значительную сумму, и с этого дня ни Джин, ни дети не знали нужды.
(Через много лет, когда слава Бернса, наконец, нашла дорогу в придворные круги Лондона и даже сам премьер-министр снисходительно заявил, что стихи шотландского барда «сладостно певучи», король назначил вдове Бернса пенсию.
И Джин, верная памяти Роберта, от этой пенсии отказалась.)
Первый некролог поручили написать Томсону.
Томсон был человек сухой, педантичный и равнодушный. Он никогда не видел Бернса, ни разу не удосужился приехать к нему в Дамфриз.
Он написал, что Бернс, подобно Фергюссону, не вполне оправдал возложенные на него надежды и что под конец жизни он опустился ниже того уровня, которого достиг в «Субботнем вечере поселянина».
Бессознательно Томсон мстил Бернсу за нежелание подчиниться его мещанским вкусам, его тупой и бездарной редактуре, вечным попыткам обкорнать и прилизать стихи и песни поэта.
От томсоновского некролога пошли первые биографии Бернса.
Друзья задумали издать сочинения поэта: с его смертью кончилась его зависимость от Крича, и авторский гонорар шел жене и детям.
У Джин осталось очень много рукописей — стихи, черновики писем, нотные записи, наброски и варианты песен. Так как никто из близких друзей Бернса не считал себя «писателем» и не решился взяться за издание его книги, то все рукописи были отданы первому биографу Бернса — доктору Кэрри.
Доктор Кэрри учился в университете вместе с Джоном Саймом и занялся биографией Бернса по просьбе последнего. В противоположность Сайму — человеку чувства, художественной натуре — Кэрри был кабинетным ученым, человеком весьма строгих правил и к тому же назойливым моралистом. Он искренне хотел написать полную биографию Бернса, но вместо этого написал скучнейший, назидательнейший и обидно-несправедливый трактат о его «грехах».
«Видел ли ты новое издание Бернса, его посмертные стихи и письма? — спрашивает Чарльз Лэм, молодой английский писатель, своего друга поэта Кольриджа в августе 1800 года. — Я достал только первый том, содержащий его биографию — очень путаную и плохо написанную, и притом вперемежку со скучнейшими медицинскими и патологическими рассуждениями. Написал ее некий доктор Кэрри. Знаешь ли ты сего благожелательного медика? Увы! Ne sutor ultra crepidam!»[26]
«Благожелательный медик» нанес немалый вред памяти Бернса.
Многие последующие биографы пользовались текстом писем, «искалеченных» Кэрри, — он сам в этом признался! Многие поверили вздорным сплетням, собранным у безответственных людей. И, несмотря на то, что Локхарт — автор шестой по счету биографии Бернса — пытался «оправдать» его, несмотря на блестящую статью Карлейля — рецензию на труд Локхарта, — где превозносится Бернс как поэт, ошибочные установки Кэрри повторяют многие биографы девятнадцатого века, рисуя Бернса не таким, каким он был.
Даже Стивенсон в пылу молодого пуританизма оклеветал Бернса, изобразив его повесой и пьяницей.
И только когда за наследие Бернса взялись настоящие ученые и текстологи, перед ними открылась совершенно новая картина.
Упомянем об одном из них — профессоре Джоне Деланси Фергюссоне, который собрал, проверил и опубликовал все имеющиеся письма Бернса и написал строго документированную научную его биографию.
Недаром все последующие биографы Бернса, все исследователи его творчества, пишущие с самых разных позиций, единодушно благодарят профессора Фергюссона за его действительно блестящую работу.
К ним присоединяется и автор этой книги, которому два тома писем Бернса рассказали больше, чем десять томов биографий.
О том, как росла слава Бернса, говорят три тысячи книг на всех языках мира, собранных о нем в библиотеке Глазго.
Поэту поставлено огромное количество памятников — от простого мраморного бюста в нише дамфризского дома до сложных и затейливых башен с барельефами, греческих портиков и статуй причесанных красавцев пахарей с неизменной мышкой у ног, маргариткой под лемехом плуга и парящей музой в классических покрывалах.
Память народа хранит имя поэта по-своему.
Бернса тоже все вспоминают по-разному.
Есть многочисленные клубы его имени, которые собираются в мемориальные даты, когда члены клуба едят хаггис, пьют эль и поют «за дружбу старую до дна».
Есть издаваемый Ассоциацией этих клубов журнал «Хроника Бернса», где наряду с очень интересными статьями и исследованиями печатаются рекламы, на которых то тень Бернса беседует с джентльменом во фраке и цилиндре на тему о достоинствах виски (чьей маркой является изображение вышеупомянутого джентльмена), то некий банк заявляет, что «наш Робби» был вкладчиком сего почтенного оплота капитализма.
И хотя Бернс действительно мог положить именно в этот банк те жалкие сто гиней, которые он с таким трудом вырвал у Крича, реклама банка рядом с документами о страшной нужде Бернса в последние годы выглядит по меньшей мере нелепо.
Но не рекламами банков и виски и даже не мрамором памятников живет Бернс в народе.
Пожалуй, нет в мире поэта, которого бы так знали и так пели — на протяжении двух веков! — в его родной стране.
Строки его лучших стихов стали лозунгами, их несут на стягах шотландцы во время всемирных фестивалей — встреч всех людей доброй воли.
Его слова вошли в поговорки, в пословицы, его песни вернулись в народ.
Для множества поэтов, пишущих по-английски, начиная с поэтов «Озерной школы» — Кольриджа, Вордсворта, Саути — и революционных романтиков начала XIX века — Байрона, Шелли, Китса — и кончая многими нашими современниками, Роберт Бернс стал первооткрывателем новых путей в поэзии.
Он научил своих собратьев писать о реальной, земной, человеческой жизни не со стороны, не с точки зрения наблюдателя, а с точки зрения участника этой жизни, ее хозяина, ее творца.
До Бернса поэты тоже писали о простом люде, о простых чувствах.
Но, описывая работу деревенского кузнеца, поэт не чувствовал тяжести молота и жара от наковальни.
Описывая влюбленных, часто забывали о живой земной прелести человеческого тела, о горячей крови, о звонко бьющемся сердце.
Бернс пишет о том, как он сам пашет землю, сам целует девушку, сам издевается над святошами и ханжами.
И поэтому ему веришь безоговорочно.
Русские читатели впервые узнали Бернса как автора «Субботнего вечера поселянина».
С легкой руки первых переводчиков Бернс был представлен воспевателем идиллической крестьянской жизни, поэтом-пахарем, играющим на досуге «на своей пастушьей свирелке».
Но тогда же в редакционной статье «Московского телеграфа» переводчику поэту Козлову напомнили, что Бернс был пламенным певцом Шотландии, сгоревшим в огне страстей, а не «простым поселянином, очень мило рассказывавшим о своем сельском быте».
26
Перефразированная латинская пословица: «Сапожник, суди не выше сапога!»