Изменить стиль страницы

— Ну что? — сказал он. — Хочешь потрогать ее или послушать? Ты ведь сама прекрасно знаешь, что не умеешь играть. Даже Страдивари не скрыл бы твоих несчастных потуг! В твоих руках скрипка бы просто визжала, а ты могла бы тогда в ярости ее расколотить.

— Ты хочешь, чтобы я…

— Ничего подобного, — поспешно произнес он, — просто хочу напомнить, что у тебя нет таланта, а только одно желание, только одна жажда.

— Жажда, вот как? Значит, ты жажду хотел поместить в души тех, кто слушал тебя в часовне? Ты жажду хотел породить? Ты думаешь, что Бетховен…

— Не говори о нем.

— Говорю и буду говорить. Ты думаешь, что его музыка порождает жажду…

Он подошел к столу, переложив скрипку в левую руку, а правую опустил на стол рядом со мной. Я подумала, что его длинные волосы сейчас коснутся моего лица. Я не уловила никакого запаха от его одежды, даже запаха пыли.

Я сглотнула, и перед глазами вновь все поплыло. Пуговицы, лиловый галстук, блестящая скрипка. Все это призраки — и одежда, и инструмент…

— Ты права. Итак, что же я собой представляю? Каково твое благочестивое мнение обо мне — ты хотела его высказать, когда я тебя перебил.

— Ты словно больной, — сказала я. — Ты нуждаешься во мне, потому что страдаешь!

— Шлюха! — бросил он и отпрянул.

— Ну нет, шлюхой я никогда не была, — возмутилась я. — Смелости не хватало. А вот ты болен и нуждаешься во мне. Ты совсем как Карл. Ты совсем как Лили в конце жизни, хотя Бог знает… — Я запнулась, не договорив. — Ты совсем как мой отец, когда он умирал. Ты нуждаешься во мне. В своих муках ты хочешь найти во мне свидетеля. Тебя гложет ревность и жажда, как любого умирающего, если не считать последних секунд, когда, возможно, он забывает обо всем и видит то, что не дано видеть нам…

— Почему ты так думаешь?

— А разве с тобой было иначе? — спросила я.

— Я не умер, — ответил он, в общепринятом смысле этого слова. Мне не дано было лицезреть огни, дарящие покой, или услышать пение ангелов. Все, что я слышал, — выстрелы, крики, проклятия!

— Вот как? — удивилась я. — Какая трагедия. Впрочем, ты ведь не обычное создание, не так ли?

Он попятился, словно позволил мне залезть к нему в карман.

— Присаживайся, — сказала я. — Мне довелось сидеть у постели многих умирающих — тебе это известно. Поэтому ты и выбрал меня. Может быть, ты готов закончить свои призрачные скитания?

— Я не умираю, дамочка! — объявил он и, выдвинув стул, уселся напротив. — С каждой минутой, с каждым часом, с каждым годом я становлюсь все сильнее.

Он откинулся на спинку стула. Мы были разделены четырьмя футами отполированного стола.

Он сидел спиной к окну, но тусклый свет люстры позволял разглядеть его лицо — слишком молодое, чтобы играть злобного короля в какой-либо пьесе, и слишком страдающее, чтобы мне им насладиться.

Однако я не отвела взгляд. Я продолжала смотреть.

— Так в чем тут дело? — спросила я.

Он сглотнул, совсем как человек, снова прикусил губу, а затем сжал губы, будто собираясь с мыслями.

— Все дело в дуэте.

— Понятно.

— Я буду играть, а ты — слушать. Слушать и страдать, и терять разум или делать то, что заставляет тебя делать моя музыка. Стань дурочкой, если тебе угодно, сойди с ума, как Офелия из твоей любимой пьесы. Стань безумной, как сам Гамлет. Мне все равно.

— Но ведь ты говорил о дуэте.

— Да-да, это будет дуэт, но из нас двоих только я творю музыку.

— Это не так. Я даю тебе силы, ты сам знаешь. В часовне ты поглощал мои силы и всех, кто там был, но тебе этого оказалось мало, и ты снова занялся мной, и безжалостно вызвал в моей памяти те образы, которые абсолютно ничего не значат для тебя, а теперь ты рвешь мне сердце, как обычный невежественный злодей в своем желании заставить меня страдать. Ты ничего не знаешь о страдании, но нуждаешься в нем. Это тоже дуэт. Музыка, которую творят двое.

— А у тебя есть дар красноречия, хоть в музыке ты полная бездарность и всегда ею была, и любишь соприкасаться с чужим талантом. Валяешься на полу и слушаешь своего Маленького Гения, а еще Маэстро и того русского маньяка, Чайковского. К тому же ты упиваешься смертью, да, именно так, нет нужды напоминать тебе об этом. Тебе нужны были все эти смерти.

Он был искренен в своей страсти, злобно взирая на меня своими провалившимися глазами, которые в нужные моменты округлялись, подчеркивая важность сказанного. Он был гораздо моложе Оливье в роли Ричарда Третьего.

— Не будь таким глупым, — спокойно произнесла я. — Глупость не пристала тому, кому смертность может служить оправданием. Я научилась жить со смертью, научилась глотать ее и обонять, и подчищать за ней, но я никогда не нуждалась в ней. Моя жизнь могла бы пойти совсем по-другому. Я не…

Но разве я не ранила ее? Теперь это казалось истинной правдой. Моя мать умерла от моей собственной руки. Теперь я не могла выйти к боковым, уже не существующим воротам и остановить ее. Не могла сказать: «Послушай, отец, нельзя так поступать, мы должны отвезти ее в больницу, мы должны остаться рядом с ней, ты и Роз поезжайте к Тринк, а я останусь с мамой…» Но чего ради я стала бы так говорить юна ведь все равно удрала бы из больницы, как уже случилось однажды, она притворилась бы рассудительной, умной и очаровательной и вернулась бы домой, чтобы снова впасть в ступор, удариться о батарею и рассечь себе голову так, что на полу образовалась бы целая лужа крови.

Мой отец сказал: «Она уже дважды поджигала кровать, мы не можем оставить ее здесь…» А потом: «Катринка больна, ей предстоит операция, ты нужна мне!»

Я?

А что было нужно мне? Чтобы она умерла, моя мать, и чтобы все закончилось: ее болезнь, ее страдания, ее унижение, ее несчастье. Она плакала.

— Послушай, я не хочу! — сказала я и встряхнулась. — То, что ты делаешь, подло и низко: ты вторгаешься в мою душу, забирая то, что тебе совсем не нужно.

— Они всегда бередят тебе душу, — сказал он и улыбнулся.

Он выглядел таким ярким, молодым, свежим, нерастраченным. Несомненно, погиб в молодости. Скрипач злобно взглянул на меня и сказал:

— Ерунда. Я умер так давно, что во мне не осталось ничего молодого. Я превратился в «это самое», как ты мысленно назвала меня в начале вечера, когда не смогла вынести представшую твоим глазам грацию и элегантность. Я превратился в «это самое», в омерзительное зрелище, в злобного духа, когда твой наставник, твой великолепный маэстро был жив и учил меня.