Изменить стиль страницы

Я заткнула руками уши! Меня снова окружила обстановка больничной палаты двадцатилетней давности, вспомнились ее запах и свет.

— Нет! — выкрикнула я. — Ты наслаждаешься этими обвинениями! — Сердце колотилось чересчур сильно, но голосом я пока владела. — Почему? Что я для тебя и ты для меня?

— Но я думаю про тебя то же самое.

— Что именно? Объяснись.

— Я думал, что ты коришь себя и наслаждаешься этими обвинениями, я думал, ты упиваешься ими, примешивая сюда же и страх, и раболепие, и холодность, и праздность, с тем чтобы никогда не чувствовать себя одинокой, а всегда держать за руку какого-нибудь дорогого тебе мертвеца и мысленно распевать поэмы раскаяния, без конца возвращаясь к умершим, дабы отвлечься от правды: та музыка, которую ты любишь, тебе недоступна. То чувство, которое музыка исторгает из твоей души, никогда не получит воплощения.

Я не сумела что-либо сказать в ответ.

Осмелев, он продолжил:

— Вот ты и кормилась обвинениями, если воспользоваться твоим собственным словом. Ты буквально упивалась чувством вины, и это позволило мне надеяться, что мне легко удастся довести тебя до безумия, сделать так, чтобы ты…

Призрак умолк — точнее, заставил себя замолчать — и застыл в неподвижной позе.

— Сейчас я уйду, — после паузы произнес он. — Но вернусь, когда захочу, можешь не сомневаться.

— Не имеешь права. Тот, кто тебя прислал, должен забрать тебя обратно.

Я перекрестилась. Он улыбнулся.

— Ну как, помогло? А помнишь нелепую похоронную мессу по твоей дочери, что отслужили в Калифорнии? Как все там было чопорно и неуместно — все те умники интеллектуалы Западного побережья, которых заставили явиться на такое откровенно глупое мероприятие, как настоящие похороны в настоящей церкви, — не забыла? И скучающий священник, которому было на все наплевать. Он ведь знал, что ты ни разу не побывала в его церкви до того, как умерла твоя дочь. А теперь ты крестишься. Может, мне сыграть для тебя гимн? Простенькую мелодию на скрипке. Так обычно не делается, но я могу отыскать в закромах твоей памяти «Veni Creator»[9] и сыграть его, и мы вместе помолимся.

— Значит, тебе не помогло обращение к Богу. — Я постаралась, чтобы мой голос звучал твердо, но не сурово. — Никто тебя не присылал. Ты бродяга.

Он был в замешательстве.

— Убирайся отсюда ко всем чертям!

— Ты ведь это несерьезно. — Он пожал плечами. — И не говори, что пульс у тебя не бьется как молот. Тебе до безумия хочется, чтобы я был рядом! Карл, Лев, твой отец… Во мне ты увидела мужчину, какого никогда раньше не встречала. А ведь меня даже человеком нельзя назвать.

— Ты наглый, грубый и отвратительный, — вскипела я. — И никакой ты не мужчина. Ты призрак, причем призрак какого-то молодого, неотесанного и отвратительного человека!

Мои слова его задели. По лицу было видно, что ранила я не одно только его тщеславие.

— Пусть так. — Он явно старался взять себя в руки. — И ты любишь меня из-за музыки. Но не только из-за нее.

— Может быть, ты и прав. — Я холодно кивнула. — Но о себе я тоже высокого мнения. Ты сам признался, что ошибся в расчетах. Я дважды была женой, один раз — матерью. Возможно, была и сиротой. Но слабой и ожесточенной? Никогда. Мне не хватает чувства, которое требуется для ожесточения.

— Какого именно?

— Сознания, что все должно было сложиться лучше. Это жизнь, только и всего, и ты пьешь из меня соки, потому что я жива. Но я не настолько снедаема чувством вины, чтобы ты мог являться сюда и лишать меня разума. Никоим образом. Я даже уверена, что ты не до конца понимаешь, что такое чувство вины.

— Разве? — Он был искренне удивлен.

— Неистовый страх, причитания «mea culpa, mea culpa»[10] — это только первая стадия, — пояснила я. — Затем наступает нечто более тяжелое, тесно связанное с заблуждениями и ограничениями. Сожаления — это ничто, абсолютное ничто…

Теперь настала моя очередь недоговаривать, и все из-за недавних воспоминаний, вернувшихся, чтобы повергнуть меня в печаль. Я увидела свою мать, уходившую от меня в тот последний день. «Мамочка, позволь мне обнять тебя!» Кладбище в день ее похорон. Кладбище Святого Иосифа, заполненное маленькими могилами, — место последнего упокоения бедняков ирландцев и бедняков немцев. Повсюду горы цветов. А я смотрю в небо и думаю, что это никогда-никогда не изменится, что эта боль никогда не пройдет, что в этом мире никогда больше не будет света.

Я встряхнулась, отогнав от себя мрачные мысли, и подняла на него глаза.

Он внимательно изучал меня и, казалось, сам страдал от боли. Меня это взволновало. Я снова попыталась ухватить самое главное, отбросив все остальное в сторону, оставив лишь то, что нужно было осознать и постараться выразить.

— Думаю, теперь мне понятно, — сказала я, чувствуя волну облегчения. Волну любви. — Вот ты зато ничего не понимаешь. А жаль.

Я забыла об осторожности. Думала только о том, что пыталась постичь, а не о том, чтобы кому-то досадить или доставить удовольствие. Мне хотелось только достучаться до него, чтобы он понял и принял это.

— Так просвети же меня, — насмешливо сказал он. Ужасная боль накрыла меня с головой — слишком огромная и всепоглощающая, чтобы быть пронзительной. Она полностью завладела мною. Я взглянула на него в мольбе и разомкнула губы, собираясь заговорить, признаться, попробовать вместе с ним найти определение этой боли и высказать его вслух. Но как охарактеризовать эту боль, это чувство ответственности, осознанный факт, что кто-то в этом мире стал причиной ненужных горестей и разрушения и уже ничего нельзя переделать — нет, никогда не переделать; мгновения навсегда потеряны, они остались только в памяти, искаженные и болезненные, и тем не менее есть что-то гораздо более тонкое, гораздо более значительное, что-то подавляющее и запутанное, о чем мы оба знаем — он и я…

Он исчез.

Пропал внезапно, без следа, и проделал это с улыбкой, оставив меня натянутой как струна. Какое коварство — покинуть меня сейчас, в мгновение ужасной боли и, что еще хуже, наедине с нестерпимой потребностью хоть с кем-нибудь разделить эту боль!