Мне нечего возразить, — думает Леонт, — кроме того, что я сам должен убедиться в этом. И потом, ведь мы никому ни чем не обязаны, разве что только самолюбию. Мне кажется, я был бы с ней счастлив.
Увы, почти все люди погружены в мир иллюзий, — говорит Мемнон. Двадцать лет назад я не мог допустить подобной ошибки.
Но ведь я тогда о тебе ничего не знал! — восклицает Леонт.
Разумеется. Мир открывается постепенно. Тамила даже не подозревает, что ее двойник — моя старинная приятельница.
— Ладно, — поспешно соглашается Леонт. Он делает это так неаккуратно, что наконец Анга додумывается проследить его взгляд. На мгновение глаза у нее суживаются до размеров горошины.
Леонт с ужасом наблюдает признаки гнева.
— А кто!.. — начинает она фразу.
— О" кей! Я согласен, — перебивает он ее. — Встретимся в семь на площади перед гостиницей. Чао!
— А кто-о-о!..
Он отрывается и уносится, как пловец от берега, в бурное ночное море.
— А кто мне обещал! — кричит Анга.
Ее взгляд буравит ему спину.
Девушка проходит. Леонт замечает подведенные брови до виска и рыжую прядь. Шаг, еще шаг, — шлейф запахов: дешевой помады, лака и мятной жвачки. (Следом еще один незрячий — рабская душа, скрученный бутон.) Пустой взгляд. Провалившееся выражение закукливания. Сжатый ротик, обведенный расплывающейся помадой, — форма как повторение многого знакомого.
Головка поворачивается на четверть — нижняя губка висит, не подпертая ничем — даже утренней чашкой кофе, безвольная, девственная, как пустота, не расписанная ни ожиданием, ни надеждой, глупенькое, больное воображение всего того, что ниже пояса: без смысла, без понимания. Головка вальсирует в гремящей музыке (провода от коробки к ушам), зеленые глазки скользят деланно-равнодушно — кукла Казановы. Жалкие, вялые груди — арабески игры природы, признак слабости или ловкого язычка.
Леонт смотрит.
Она поправляет. Пальчики касаются сосков. Легкий массаж. Левая чувствительнее. Язычок пробегает по губам. Не сейчас. Отложим на потом. Постельная ученица? Не все ли равно? Дома. Ванная или тихий безветренный тупичок, где можно предаться мысленному блуду. Каков он сегодня! Жаркие губы, снедаемые страстями. Красавчик с гладко выбритыми щеками. Тихая безмятежность — как пропасть, жаль, падение скоротечно и не каждый раз захватывает — искус плоти, тайная гордость воображения на истощаемость, как предтеча следующего шага в самопознавание — неизбежный процесс. Равноценность любого желания — гибель или признак стабильности? И только в долговременности сокрыты тайная связь и наказание — синдром Кехрера, — что неведомо, оборвано, представлено в воображении лишь некоторым, гнушающимся вещать, предающимся чревоугодию исключительности и самобичеванию, смахивающему на вложенные матрешки, прикрытые чей-то вялой рукой, — вечные шараханья, ничем не подкрепленные, самодовлеющие образы, — слишком туманные, чтобы на них полагаться на все сто, или ложное отвлечение, легкие реверансы в сторону предполагаемой истины, скатывание по наклонной в невменяемость — как конечную инстанцию, да простится душевная вялость! Представить несложно. Впрочем, недоказуемо — ни сейчас — лучшими умами, ни древними агностиками, а потому в той же мере бесплодно, как и сам плод, блуд, яблоко. Аллитерации — тоже какой-то смысл. У Бога свои вопросы — озадачен не меньше. Общие тенденции, в конечном итоге — на взаимоисключения; ваятель, единственно заботящийся о примитиве-музыке в полный спектр; оскорбленное "начало", планирующее изобилие за счет ущербности; мнимое или верное ощущение упадка — не говорим об упрощении, которого нет; внешнее и внутреннее; материализованные учения о Времени — ошибка? ложь? — вечно: миллион миллионов вариаций — и потому притягательно и неисчерпаемо — Величайшая Тайна и Намерение.
Девушка уходит. Или только делает вид. Побуждение движения — он сразу улавливает, этот кукольный блестящий лобик… или… или… — явное созвучие.
Нет, все же уходит. Тупичком. Вдоль кирпичных стен. Легкая, в унисон мыслям — еще один парадокс, послуживший срыву в болезни Ван Гога и невостребованности Гогена. Плутовка с горячими ягодицами. Движет, как перемалывает, только жернова почему-то два и ничего не сыплется.
Куда же она?
Пахнет мочой и помойкой. С крыш свисают лохмотья и гнилое железо.
Вертит, как первосортная шлюха. Загляденье. Видать, и ты небезгрешен.
Очень надо! Это не третьесортный видик.
Где же?.. Ах да. Все еще впереди. Оглядывается. Делает авансы.
Задирает и показывает, — некоторые авторы пишут — "кисочку". Пусть будет "кисочка". Какая разница. В натуре совершенно не натурально, архаично, как плесневелый плод с паутиной разросшихся спор. По крайней мере, надо привыкнуть, даже к звукам раздирания. Трусики в облачных кружевах — серьезное предупреждение.
Некоторый стопор. Стоит ли преодолевать? Справа и слева окна Неаполитанского квартала. Неряшливые старухи — совиные глаза.
— Нет, — качает головой Леонт.
Снимает с уха наушник:
— Отчего же?
Язычок обследует губу:
— Сегодня я свободна…
"А завтра, — думает он, — а послезавтра, а через столетие? Не философствуй".
— Очень колоритно, — поясняет он.
— Работа… — отвечает она. — Не хочешь, не надо…
Безразличие — тайна наития. Колено опускается, но пальцы на мгновение задерживаются под юбкой.
— Не щекотно? — спрашивает Леонт и отворачивается.
Сверху летят арбузная корка и банановая кожура — гнить под вечным солнцем.
— Самый смак! — отвечает она и возвращает наушник на место.
— Мешает ведь! — Чуть поворачивается. Прекратила или нет?
Улавливает по губам и улыбается.
— Иногда помогает! — серьезно и бесхитростно объясняет она.
Когда девушка открывает рот, нижняя губа у нее похожа на чайную ложечку.
— Простудишься, — говорит он.
Ее грубость чем-то возбуждает.
Она совсем не обижается. Забывчива. Легкость травки, без которой не существует добрая половина мира. Целомудренный наклон головы, мягкость линий, доверчивый взгляд. Не каждому же ввязываться в драку, — тонкий стимул предрассудительности.
— Вот дурак! — Она закрывает глаза и прижимается спиной к стене.
Прекрасный снимок для журнала.
"Не все они от природы шлюхи, — думает Леонт, — но все склонны".
— Теперь и мне не хочется, — говорит она, провожая его взглядом.
Швейцар подмигивает Леонту.
— Знакомься, — говорит Тамила, — моя дочь…
Рядом с матерью — точная ее копия, только на двад-
цать лет моложе.
В жизни происходит чаще то, до чего ты даже не можешь додуматься, — саркастически бросает Мемнон.
Не хватало тебе еще проявиться и испугать публику. Хотя мне тоже интересно…
— Анастасия, — произносит девушка грудным, томным голосом и протягивает руку.
В ней все от матери: рыжие волосы, подстриженные по последней моде курорта, чуть азиатский разрез глаз (в роду Тамилы была кореянка, которую привез из плавания прадед-матрос), черные блестящие брови и цвет кожи, к естественности которой солнцем добавлена матовость меди. Даже щенячья шклявость и девичьи ключицы из-под майки заставляют его раздувать ноздри, как ловкого охотника при виде боровой дичи.
Леонт поражен. Единственное, что останавливает его от пошлого комплимента, который так и крутится в голове, как он выглядит в глазах девушки и еще, пожалуй, Тамила, которая обняла дочь и вместе с нею посмеивается над его растерянностью.
— Гм-гм-м-мм… — прочищает он горло.
— Не выпить ли нам чего-нибудь? — спрашивает, улыбаясь, девушка.
— Пожалуй, — соглашается Леонт и вымучивает улыбку.
Ее красота не дает ему поднять глаз. Ему кажется, что он смотрит на девушку украдкой.
Знаешь, чем отличается профессионал от непрофессионала, — говорит Мемнон. — Профессионал знает — как. А непрофессионал думает, что знает — как.
Когда-нибудь ты меня замучаешь до смерти, — отвечает Леонт.