— Мой немного помладше вашей дочки. Ему только что исполнилось два. Это мальчик. Его зовут Ивон.

Он тут же покраснел и раскаялся в своих словах, потому что терпеть не мог никчемную ложь. Однако, поразмыслив, решил, что, утвердив себя в правах отцовства, он был не так уж далек от истины, и с радостью подумал, что его слова могут быть оправданы глубоким чувством к ребенку, которое и заставило его их произнести.

Валери была бессильна помешать перемене в характере брата. Его явно счастливое состояние духа и благодушие по отношению к ней самой сводили на нет все ее неистовство, все ухищрения. Сбитая с толку, потеряв всякую надежду удовлетворить свою жажду власти, она испытывала такое чувство, словно была женой, над которой открыто издевались, — с той разницей, что ей не хватало возможности предъявить законные права и приходилось молча проглатывать свою ярость. Как-то вечером Жосс спустился в столовую с почти сияющим лицом, мурлыкая песенку, чего, насколько было известно   сестре,   с   ним   никогда   не   случалось прежде. Она была так потрясена, словно этой тихой песенкой он нагло бросил ей в лицо свою радость и любовь.

— Чего ради ты так распелся? Из-за женщины, да? Вечные истории с женщинами! Вечно эти непристойные песни! Вечное свинство!

Она столько раз повторила это «свинство», что у нее сорвался голос. Жосс мягко пожурил сестру, братским тоном уверяя, что ее гневные слова ничем не оправданы, ибо он очень  далек  от   непристойных   мыслей.

— Уверяю тебя, что у меня в голове совсем другое, а не эти глупости. Что до женщин…

Он тихо рассмеялся, как бы показывая, что у него есть более важные заботы. Валери неправильно истолковала его смех и, выведенная из себя этим благодушием, подошла к нему совсем близко, почти вплотную, крича, что он лжец и лицемер. Жоссу показалось, что сейчас она укусит его или даст пощечину, но внезапно она расплакалась, бросилась ему на шею и прерывающимся от рыданий голосом назвала его своим дорогим-дорогим братцем. В исступлении, всхлипывая, она с поразительной силой обхватила его обеими руками, притиснулась лицом к его лицу и, судорожно изгибаясь, прижалась к нему всем телом, яростно царапая ему спину. Почувствовав омерзение к этой тошнотворной близости, Жосс каблуками придавил ей пальцы на ногах и, высвободив правую руку, ударил кулаком в челюсть. Как будто даже не заметив этого, она не разжала своих объятий, и ему пришлось несколько раз ударить ее кулаком и коленом, пока наконец с окровавленным лицом она не упала на пол.

Валери не могла простить брату, что ему довелось увидеть ее в таком возбуждении. И вообще их совместная жизнь осложнилась каким-то обоюдным чувством стыда, возникавшим при воспоминании об этой тягостной сцене. Встречаясь за обеденным столом, они хранили почти полное молчание, избегая даже смотреть друг на друга. Что до Жосса, то, несмотря ни на что, инцидент оказал на него не такое уж сильное воздействие и не изменил его существования в том, что сейчас было для него основным. Он жил теперь только соседским ребенком, время его проходило лишь в улыбках, которыми он обменивался с мальчиком, и в созерцании.  Даже за столом,   когда   единственной   его мыслью оставалась мысль об Ивоне, он был все так же счастлив и только радовался, что эти молчаливые трапезы позволяли ему предаваться сладостным мечтаниям.

Так прошло два года, в течение которых брат и сестра были почти чужими друг для друга — по крайней мере внешне, ибо если молчание Жосса служило лишь признаком равнодушия, то с Валери дело обстояло иначе: ее ненависть и жажда мести еще усиливались во время этих безмолвных свиданий с глазу на глаз. Она могла бы выгнать его из своего дома, и такое желание у нее было, но, не говоря о материальных преимуществах, которые ей обеспечивала совместная жизнь, она все еще надеялась когда-нибудь восторжествовать над ним, унизить, благодаря какому-нибудь новому событию. А вернее сказать, она ожидала разрыва между Жоссом и заполонившей его женщиной, разрыва, который, по ее предположениям, должен был произойти рано или поздно. Валери хотелось бы увидеть эту тварь. Она воображала ее роскошной красавицей, обладающей всем тем роковым обаянием, какое соединяют в себе звезда экрана, уличная девка и какая-нибудь похотливо извивающаяся жительница Востока. Однако он хранил молчание о предмете своей страсти, и она могла только рисовать себе образ этой женщины, не в силах предпринять что-либо, могущее приблизить срок столь желанного ею разрыва. Ей приходилось довольствоваться тем, что она вредила брату, сажая жирные пятна на его одежду, на галстуки, портя пемзой его пиджаки и нарочно гладя раскаленным утюгом воротнички и манжеты его рубашек, чтобы они пожелтели. Иногда она целый день возилась с его кальсонами, рвала их, а потом штопала нитками другого цвета. И постепенно внешний облик Жосса, который прежде тщательно следил за собой, в самом деле сильно изменился. Валери действовала с рассчитанной медлительностью, и вот из-за потертых, засаленных костюмов, плохо выстиранного белья, потерявших форму ботинок (она портила их точильным камнем), он, сам того не замечая, утратил вкус к чистоте, к аккуратности. Дошло до того, что он брился уже только раз в три-четыре дня и так мало занимался своим утренним туалетом, что едва ополаскивал лицо. У него был теперь просто неопрятный вид, и от него дурно пахло. Удивляясь, тревожась, Валери не понимала, каким образом он может еще нравиться красивой женщине, но с удовлетворением наблюдала эти первые шаги на пути к упадку, которые являлись делом ее рук и началом ее отмщения.

Между тем Жосс и не подозревал о терзаниях сестры и ничего не делал — во всяком случае умышленно, — чтобы их усилить. Оценив прелесть своих новых занятий, он даже строго осуждал себя за прежние старания производить разнообразный шум. Однако от первых месяцев, прожитых вместе с Валери, у него осталась привычка скрывать важнейшие свои дела. Он старался вести себя так, чтобы сестра не могла догадаться о его привязанности к ребенку соседей, так как, с одной стороны, он считал, что она недостойна прикоснуться к такому прекрасному чувству, а с другой — опасался, что она помешает этой дружбе, как только проникнет в его тайну. Преобразившись, перенесясь в какой-то зачарованный мир, Жосс наблюдал, как растет мальчик, и ему казалось, что он и сам растет вместе с ним, что его настоящая жизнь началась лишь в тот день, когда он познал радость любви. Внимательнее, чем родители, он следил, как все больше развивается Ивон, как расширяется его ум, и хранил ясное воспоминание о всех пройденных мальчиком этапах. Он купил фотоаппарат и ежедневно фотографировал Ивона, когда находил удобную минуту, а негативы отдавал проявлять в административный центр департамента, так как боялся, как бы родители или Валери не обнаружили случайно его интерес к ребенку. Почти каждую неделю он получал из фотографии объемистое заказное письмо, на конверте которого были напечатаны название фирмы и адрес отправителя. Почтальону было приказано вручать письма в собственные руки адресата и даже никому их не показывать, так что все попытки Валери взглянуть на них терпели поражение. Эти еженедельные послания, источник которых был ей совершенно непонятен, отравляли ночи старой девы. Неоднократно, пользуясь отсутствием Жосса — а его прогулки делались все короче, — она безуспешно пыталась открыть замки его сундучков, надеясь найти там эти заказные письма.

Фотографии, по большей части посредственные, были сняты с чересчур далекого расстояния и в неудачном ракурсе, но для Жосса каждая из них, даже расплывчатая, даже испорченная, представляла известный интерес, потому что была связана с каким-то воспоминанием, которое она закрепляла и уточняла в его памяти. Он вставлял их в альбомы, делал надписи, помечал даты, снабжал пояснениями или рассказом, относившимся к тому дню, когда они были сняты. «25 июня. Он побежал, споткнулся, оцарапал коленку, заплакал, пришла служанка. Я крикнул ей: «Смажьте йодом». Она поняла. Когда мальчик вернулся в сад, он уже не плакал и не хромал. А я было испугался». Эти альбомы помогали ему коротать дождливые или зимние дни, когда он видел ребенка только мельком. Некоторые фотографии были удачнее, и он отдавал увеличить их. Иногда по вечерам, запершись у себя в комнате, закрыв ставни, он позволял себе маленькое пиршество. Выдвинув кровать на середину комнаты — причем как-то раз Валери, подслушивавшая за дверью, не могла удержаться и крикнула: «Да что это ты там делаешь?», на что он ответил: «Не суйся не в свое дело», — итак, выдвинув кровать, чтобы иметь возможность двигаться свободно вдоль стен, он снимал портрет маршала Фоша и другие военные сувениры (большая часть которых была в конце концов погребена в сундучке) и повсюду развешивал фотографии Ивона и его увеличенные портреты всех размеров. Он допоздна разгуливал по комнате, останавливаясь перед множеством фотографий, вполголоса выражая свою радость, свой восторг, а иногда даже громко хохотал, над какой-нибудь позой или выражением лица ребенка, вновь встававшими перед ним. Что до Валери, которая подслушивала на площадке лестницы, то она выходила из себя, не понимая причины   этого   бурного   веселья.