Галин встрепенулся, за стеклами в золотой профессорской оправе вспыхнул огонек классового сознания.

— Нам не выбраться из болота всех этих парадоксов, пока мы не сбросим с глаз своих катаракту единого, объективного пространства-времени. Вы знаете, я попытался ввести понятие собственного пространства-времени частицы… такие захватывающие перспективы открываются! Нелокализуемость и принцип дополнительности как бы выворачиваются наизнанку — совершенно другой подход, и очень плодотворный, как мне кажется. Вот, например, как снимается парадокс…

— Одну секундочку, Илья, — мягко оборвал его шеф. Ему хватило одной минуты для того, чтобы не только распознать надвигающуюся опасность, но и представить себе, какой переполох, какую сумятицу они подняли бы среди философов… Конечно, ничего путного все равно бы не вышло, но голову всем можно было бы заморочить не хуже Татищева. Сенсация, крик… На Западе поддержка, в Академии замешательство — неизвестно, что и делать, как бороться. Чепуха, за три месяца в порошок сотрут, Абрамсону партийное поручение, через два месяца разгромная статья в «Вопросах», а за ней набросятся сворой… Он даже вообразил себя (на одну секундочку) эдаким героем-одиночкой, но тут же отогнал химеру, наваждение. Юношу надо немедленно одернуть, поставить на место, пока не поздно, однако, не убивать, оставить надежду.

— Не хочу сейчас касаться существа ваших заблуждений: время позднее да и вопрос большой, — заговорил он тем убийственным тоном мудрого и доброго учителя, который никогда еще не подводил его, — если хотите, мы встретимся специально в ближайшие же дни, хотя характер они носят, можно смело сказать, классический — во всяком случае, в литературе разобраны довольно подробно. Не думайте, что вы первый — были такие попытки не только за рубежом, но даже у нас, но, надо прямо сказать, заканчивались они неизменным фиаско. Стоит человеку оторваться от основных принципов диалектического материализма, как он начинает беспомощно барахтаться и вскоре тонет.

— Но я могу доказать, — вспылил Илья, — что основные принципы диамата противоречат некоторым основополагающим принципам квантовой механики!

— Я знаю, что вы имеете в виду, — сказал, не дрогнув, Артемий Александрович и, сняв очки, потер щепоткой усталые глаза, — но это только кажущиеся противоречия, вытекающие из незавершенности квантовой механики. Вспомните доклад Телецкого…

Тут Галин просчитался, ибо времена, когда Илья едва лине боготворил вкрадчивого профессора кафедры теоретической физики, всю жизнь штопавшего свое механистическое мировоззрение, давно прошли. Ссылка имела прямо противоположный результат: Илья поморщился и пожал плечами, что не замедлил отметить и исправить Галин:

— …или работы школы Де Бройля. Вы заметили, как усилилось их влияние? В общем, к этому мы еще обязательно вернемся, а в заключение нашей сегодняшней беседы я хотел бы поговорить о делах более прозаических — о вашей диссертации. Все ли у нас тут благополучно? Ведь осталось чуть более года.

Профессор с удовольствием отметил, что вполне достиг своей цели: пятна смущения вспыхнули на щеках аспиранта.

— Разве есть основания для беспокойства? — спросил Илья, чувствуя за собой неясную вину — была какая-то неприятная работа, которую давно надо было начать, а он все откладывал и откладывал.

— Н-нет, пока нет. У вас уже есть две публикации, эта может стать третьей, если все пойдет, как я рассчитываю. Таким образом, материала для защиты у вас будет уже достаточно, и вам останется только написать первую и последнюю главы, в которых вы должны расставить все акценты, подчеркнуть бесперспективность главных идеалистических концепций…

Шеф начал одеваться, продолжая говорить о предстоящем выступлении Ильи, об автореферате, о контактах с оппонирующей организацией и сотне разных формальностей. «Это я возьму на себя, а об этом вам придется похлопотать самому», — говорил он, неспешно надевая пальто с каракулевым воротником и каракулевую же «москвичку» пирожком. На глазах подавленного Ильи защита диссертации разрасталась в грандиозное мероприятие, в которое были втянуты десятки людей, обставленное кучей непостижимых формальностей, полное «общественного звучания»… Оно вползало в его жизнь как бульдозер — в садик разрушенного домика, круша милые, взлелеянные кустики, цветочные клумбы и яблони.

Он проводил шефа до главного входа, где стояла его «Волга», и, несмотря на холод, пошел в обход зоны Г.

Так тяжело, так мерзко было на душе, что не хотелось не только ехать куда-то, а вообще двигаться. Он пришел к себе, бухнулся на диван и лежал без движения час, а, может быть, два, пока не схлынула волна отвратительной опустошенности.

В конце концов Галин не сказал ничего по существу, сплошные намеки и неубедительные ссылки. Он просто трус и консерватор, боится сделать шаг в сторону от догматов. Всю жизнь разрушать чужие конструкции, рыть кому-то волчьи ямы и жевать жвачку противоречий и отрицаний, форм существования и борьбы противоположностей… Нажевать кандидатскую, потом докторскую, учить тому же других… Ужас, ужас! Стоило бросать физику! Как наивен, как глуп он был, вообразил, что все только и ждут, когда Снегин изречет последнюю истину! Но ведь есть же рациональное зерно, значит, надо убедить других, и семинар Астафьева — прекрасная возможность. Если же его поддержат два-три человека, то и Галин прислушается. Ну, а если чушь, «классические заблуждения», «детально разобранные в литературе»? Конечно, будет очень жаль, но, если ему вполне корректно докажут, он… впрочем, нет, не может быть все сплошным заблуждением.

Илья встал и начал собираться к Андрею.

Глава VIII

Андрей с матерью жили в небольшом двухэтажном деревянном доме с гулкими допотопными лестницами и скрипучими перилами. Темные, обросшие какими-то пристройками, скамейками и чахлыми садиками, такие домики жались в толпе серых хрущевских и сталинских громадин как старушки в винном отделе гастронома. Тут пахло Москвой Гиляровского и Булгакова, тут рядом с человеком уживалась вся сопутствующая ему фауна: воробьи и ласточки, скворцы и голуби, клопы и тараканы, мыши и сверчки, собаки и кошки… Дома эти подозрительно относились к прогрессу и впускали его нехотя, отчего его удобства странно деформировались и превращались едва ли не в обузу: кладовка не желала становиться туалетом, а чулан — ванной, и каждый стремился сохранить свои функции.

По этой лестнице Илья всегда поднимался медленно и не столько из-за боязни разрушить ее своими прыжками, сколько… нет, он не мог помнить эвакуацию, маленький сибирский городок, печку, дрова и сугробы, но что-то шевелилось в нем и сладко ныло…

Ему открыл бородатый, плотный, чуть выше среднего роста мужчина совершенно свирепого вида. «Мам, поди глянь, кто к нам пожаловал! Давай сюда пальтецо. Ты, как всегда, пунктуален; а ко мне пришел Игорь сказать, что ты звонил; ну, думаю, паршивец, не может без церемоний; сюда, сюда… ну и румянец… ты что — морковный сок пьешь?» — басил он.

— А ты, как всегда, живописен! — отвечал Илья, окидывая друга насмешливо-восхищенным взглядом. На свету в нем не было ничего свирепого: сквозь буйную растительность пробивался добрый улыбчивый взгляд и белая кожа горожанина. Клетчатая рубашка, потертые, в заплатах джинсы, перепачканные краской, тапочки на босу ногу — все, что Илья никогда не позволил бы себе, было не только позволительно Андрею, но гармонировало с покладистым характером, неорганизованностью и склонностью художника к спиртному.

Поздоровавшись с Игорем, Илья обернулся к Андрею: «Что нового? Не женился?»

— Не понял. Что за странный вопрос, старик! Откуда у тебя такие мысли? Тебя случайно не прижали в автобусе к блондинке? Ха-ха…

Вышла мать Андрея — изящная, удивительно молодая женщина. Илья протянул ей букетик и пожал маленькую руку.

— Ой, спасибо; всегда-то вы меня балуете, Ильюша, а вот Андрей…

— Хм, я люблю их, — заторопился на помощь другу Илья, — потому, наверное, что в моей комнате они — единственное украшение, а у него тут целый музей.