Изменить стиль страницы

«„Я в рабочие пойду, пусть меня научат“, – научить бы этого поэта-стихотворца, вручив ему вместо авторучки лом с кувалдой или кайло», – думает молодой монтажник, протирая глаза. Молчит.

Колыван берет, не глядя, щепотью мятые рублевки и – сколько ухватил – сует Ивану за вырез майки.

В такое время водки с огнем не найдешь, и парень вопросительно смотрит на своего старшего товарища.

Лицо Колывана в щетинистой заросли – как хлебное поле после жатки. Под набрякшими от выпитого за вечер веками огромные белки в капиллярной сетке – паутина кровавая.

Сколько Иван Метелкин с ним живет, он его ни разу не видел в хмельном благодушии, которое обычно наступает у нормальных людей. Колыван, когда пьет, свирепеет пропорционально количеству выпитого. Свалить его бесполезно. Они с алкоголем близнецы-братья. Друг друга на лопатки никак не положат. «Иммунитет», – мудро говорит Колыван.

Вот и сейчас было видно в его напряженных глазах мысль тяжелую и прямую, как стального проката рельс.

– Топай в дежурную аптеку за «аллелсатом», – приказывает он.

Из всех пузырьков Колыван любит именно «аллелсат» – чесночный препарат убийственного действия на чистом спирту, после которого невозможно отмыть стакан. Даже стекло пропитывалось невыносимым прогорклым запахом.

– На все? – оттягивает время Иван.

Вопрос конечно риторический.

– Сделай так, чтобы я больше тебя не видел! – Колыван заворачивает средний палец правой руки за кукиш, приготавливаясь дать щелбана неразумному.

Палец у соседа, как стальной пруток. Ивана сдувает ветром, и вот он уже на улице.

А на улице жуть и темень. От барака, то есть общежития, до аптеки с ночным дежурством – как до Владивостока. Одному идти страшновато. Троллейбусы уже не ходят. Час туда, час обратно.

Ежась от полночного озноба, прикидывает Иван, по какой улице ближе бежать.

Напротив, возле женского общежития, на лавочке под желтым воспаленным фонарем – одинокая маленькая фигурка. Это, наверное, опять Анюта, лаборантка с растворобетонного цеха. Она проходит практику от строительного техникума на железобетонном заводе, построенном недавно для новостроек Талвиса.

Тогда на окрестностях города возводились новые районы. Надо было обеспечивать жильем вчерашних сельских жителей, ринувшихся со всех сторон в город.

Сидит девочка, опасливо поглядывает по сторонам. Анюте часто приходится коротать поздние вечера на улице – у соседок по комнате снова гости.

Ее по малолетству и неопытности выдворяют на улицу. Заботятся о моральном облике комсомолки. Пока еще не по ней вся эта взрослая игра, борьба под одеялом.

Подходит Иван – точно, Анюта. Сжалась в калачик, колени уперла в подбородок и сидит, дожидается, когда там, в общежитии, закончатся игрища и скачки, и можно будет идти спать. Сигнала из окна комнаты ждет.

Увидев Метелкина, Анюта опустила на землю ноги и одернула платьице.

– Не пускают? – говорит Иван как можно веселее.

– Я и сама не хочу! Вот на воздух вышла. В комнате душно.

Смотрит на нее Метелкин Иван: дрожит вся, глаза тоской набухли.

Ему неуютно, ей неуютно.

– Айда со мной в аптеку!

– Ты что, заболел? – в ее голосе просачивается сестринская заботливость.

– Ага, – старается пошутить Иван, – Колыван заболел. Язву лечить желает. За пузырьками послал. Айда?

– Айда, – вздохнув, соглашается Анюта.

Иван в восторге. Берет Анюту за руку. Впереди ночь и длинная дорога, но им вместе уже хорошо.

Вернувшись, Метелкин высыпал под одобрительный матерок Колывана пузырьки, опорожнив карманы от аптечной отравы, и завалился спать, беззаботно и легко, под суконное сиротское одеяло.

Спал, как говорится, без задних ног. Сон был единственной отрадой в то время.

Спал Иван, и слава Богу, что спал…

Утром захлебнувшегося в собственной крови Колывана с перерезанным горлом санитары, перевалив с пола на брезентовые носилки, увезли в морг, а Метелкина милиция прихватила на всякий случай с собой. Мало ли люди какие бывают? Не смотри, что смирный, деревенский…

Но все обошлось.

– Ступай, крути гайки! – через месяц сказал Ивану на прощание следователь. – В другой раз – смотри!

– Буду! – хмыкнул Метелкин и резко затворил за собой дверь.

В каком временном пространстве осталась Иванова молодость, несуразная и ликующая пора жизни? В каком уголке Вселенной? С ума сойти! Зачем учился? Зачем ломал голову, осваивая инженерную науку, интегральные и другие исчисления после рабочего дня, усталый и яростный? Вечерний институт осилить не каждому дано.

После первой же сессии одна треть студентов-переростков отчислялась за неуспеваемость, а Иван удержался. Зубами цеплялся, на волоске висел. Но осилил, защитил диплом…

А что теперь?

– Трезор!

– Гав! Гав-гав!

12

Счастливо отделавшись от подозрений в убийстве, Иван Метелкин вышел из следственного изолятора на вольный и бескрайний воздух, который показался ему райским, голубым и высоким, как вся его будущая жизнь, которую он нагадывал себе после деревянных нар и прокисшего запаха несвежего человеческого тела.

В следственном изоляторе Ивана, как малолетку, сокамерники, прошедшие огни и воды, подвергать испытанию «присягой» не стали. То ли веселые уркаганы посчитали «западло» ставить с собою вровень деревенского подростка, то ли засомневались, выдержит ли он и не окочурится после «приема в партию» – еще и так назывался столь изуверский способ испытания вновь прибывшего в среду уголовного мира.

А ритуал «присяги» или «приема в партию» был дегенеративно прост и безыскусен: попавшего по первому разу в камеру предварительного заключения местные авторитеты ставили лицом к стене и били со спины по становой жиле так, что у бедолаги на короткое время происходил паралич конечностей, и он плашмя, как в подсечке, падал на пол. Несчастного никто не откачивал, он приходил в себя сам, после того как его душа, немного поблуждав в черном космическом провале, возвращалась на свое место.

Если ты после этого не бросишься в панике к глазку надзирателя и не завопишь от боли и страха, считай, что ты принят на равных в компанию сокамерников, и можешь требовать к себе уважение.

Но если на твой вопль в камеру ворвется надзиратель, и ты ему будешь жаловаться, тогда – все! И не поможет мать родная…

Тогда тебя изнасилуют, как девочку, пробьют насквозь посуду, и ты никогда уже не будешь пользоваться другой. Смотри – не перепутай ни с кем ни миски, ни кружки, иначе тебе нож под ребро обеспечен. Ты уже заразный. Ты в касте неприкасаемых, на тебя в уголовном мире уже не будут распространяться никакие охранные законы. Ты – Красная Шапочка! Изгой. Вечный Жид Агасфер!

От испытания «присягой» молодого Метелкина спасли неопытность деревенская и наивность. Когда за ним со скрежетом закрылась стальная дверь, он, растерянно оглядываясь, сел в самый дальний угол на пол и заплакал по-детски горько и безнадежно, представляя себе неотвратимость наказания.

– За убийство тебе грозит вышка. Как есть, расстреляют, это уж точно, – спокойно раскуривая цигарку, сказал Ивану сержант милиции, когда Метелкин, скинутый чьей-то рукой с койки, с ужасом почувствовал, как у него на голове зашевелились волосы от вида распластанного на полу и чему-то улыбающегося Колывана.

На шее у соседа, которого не сваливал и литр водки, узлом наружу был завязан шелковый пионерский галстук с черной оторочкой, а в воздухе стояла густая дурнота свежей крови, словно Иван находился посреди сельской бойни.

И вот теперь, сидя в сером холодном уголке следственной камеры, Метелкин со всхлипами плакал, растирал кулаком слезы, а рядом, обступив новичка, гоготали над редкостным зрелищем все повидавшие отступники закона.

Потом они, уже узнав, в чем дело, дружески хлопали Ивана по плечу, угощали крепчайшим куревом и так же, как его нынешний сменщик по сторожке, говорили ободряюще: «Не ссы!»

И вот после всех злоключений Иван на свободе.