18 марта 1584 года государь царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси ушел из жизни[227].
В 1997 году автор этих строк приобрел в букинистическом магазине рукописный сборник середины XVIII столетия с космографией и кратким летописцем. Книга принадлежала когда-то Леонтию Кириллову, следовательно, летописец можно условно называть Кирилловским. Он был составлен не ранее 1652 года, и его лапидарные погодные записи не несут, кажется, никаких уникальных известий. Правление Ивана IV оформлено в Кирилловском летописце поразительно: начинается оно знамением, не предвещавшим ничего доброго, да и заканчивается еще одним пугающим знамением. Вот эти записи: «…сему же князю Василию Ивановичу родися сынъ великий князь Иванъ от великия княгини Елены. В часъ же рождения его в лето 7038 в Великом Новеграде бысть громъ страшен зело и блистания молнии, что из давныхъ летъ никто не помнить». А незадолго до кончины государя, под летом 7090-м (1581/1582 г.) сказано: «Явися на небеси звезда хвостата, а была 33 дни и ходила по полунощной стране и по полуденной, и по заподной». Как будто Господь поставил «красные флажки» в начале правления этого монарха и при завершении его.
Царствование Ивана Васильевича было для страны несчастливым…
ЭПИЛОГ
…Боже, Боже,
Ужели я когда-нибудь войду
В сей храм достроенный и на коленях,
Раб нерадивый, дам Тебе отчет
Во всём, что сделал и чего не сделал?
Миропомазанья великой тайной
Ты приказал мне царский труд, желая,
Чтоб мир стал храмом и над ним повисла,
Как купол, императорская власть,
Твоим крестом увенчанная, Боже,
И я ль Тебя в великий час предам?
«Он правую веру в Христа, именно Троице в единстве и единству в Троице, после своих предков до самой смерти, как пастырь, сохранил непоколебимой и незыблемой. И что удивительно!
Он так был всем страшен, что если бы захотел показать слабость веры в других, устрашая их, как мать детей, мог бы страхом своей власти обличить нестойкость бежащих, хотя бы на время кое в чем отступая, употребив для этого изменение или убавление истины. Известно, что и между духовными нашлись бы такие, которые не смогли бы не побояться застращиваний и запретить это нездоровое (лукавое) искушение веры, если бы нашлись хоть немногие из других людей, которые первыми показали бы ему двоедушие. Это я говорю не затем, чтобы показать, что царь как бы играл с церковью, но затем, чтобы сделать известною его собственную твердость в вере, а еще больше затем, чтобы показать бегство нестойких и слабость их веры.
Его, царя нашего, такого верного слугу (церкви), державшего людей в совершенном страхе и, что удивительно, в противоположность этому изменившего крепость своей природы на слабость, за непоколебимое, подобное столпу стояние за веру и утверждение (в ней) прочих, (следует) увенчать, ибо он хорошо знаком был с книжным учением философов об истине и кроме того отличался внешнею скромностью. Ради этого не следует низшим людям много говорить о царствующих и (без) стыда сообщать, если в них что было и порочно; ибо лучше неблагообразие царского поведения покрывать молчанием, как одеждою; — известно о Ное, праотце нашем, что его срамота была покрыта его благоразумными детьми, а как тот, упившийся вином, так и этот осрамил себя грехом, которому все причастны»{184}.
Русское Средневековье — это мир, принципиально отличающийся от нашего. Люди тех времен иначе думали, иначе веровали, иначе воспринимали время и пространство, имели иные нравственные идеалы, иное отношение к человеческой личности. Это был мир Традиции, раз и навсегда заведенного порядка вещей. Худшим обвинением служило слово «новина», т.е. разрушение устоявшегося социального института, обычая, изменение древнего бытового уклада. А самая смелая реформа производилась под флагом «возвращения к старине», искаженной людьми недобрыми и неумными. Самое бурное общественное и культурное развитие, стремительная «смена картинок» воспринимались как плавание по огромному и неизменяемому океану от порта «Сотворение мира» до порта «Страшный суд», на корабле, где поколения команды сменяются другими поколениями… Шторм ли стоит на море, или затишье, а вокруг лишь вода и небо, чайки и ангелы, рыбы и водяные бесы. Любая перемена — часть более глобального постоянства. Время поглощается вечностью… Время — палуба, вечность — океан.
Позднее этот мир постарел, европеизировался и стал постепенно разрушаться, покуда не грянул последний залп 1917 года. Сейчас от него мало что осталось, и в прежнем виде ему уже не быть восстановленным никогда[228].
Но когда он был в цвету, каждому его жителю предназначалась роль и место в строго распланированной общественной системе. Личность человека была важна постольку, поскольку ему предназначалось принять участие в мистерии жизни, уйти за кулисы и там получить оценку Высшего судии. А значит, главное предназначение христианского общества и государства состояло в том, чтобы обеспечить наилучшие, наиболее комфортные условия всех «актеров». Отказ от игры и от полученных вместе с ролью в спектакле прав и обязанностей, от места в жизни, от предназначения, оценивался прямо противоположно современным этическим образцам. «Бунт против системы», «обретение себя», личная независимость, выход за общепринятые нормы, попытка сломать их воспринимались не только и даже не столько как преступление, сколько как мерзость или дурость. Человек-вне-общества, он же, по терминологии того времени, гультяй-меж-двор приобретал для современников дурной запах[229]. Он становился ходячей тухлятиной. Общественные тяготы переносились с терпением и смирением — это одна из важнейших черт Русской цивилизации[230]. Люди видели в трудностях земных отблеск легкости небесной, спасение души стояло на порядок выше любых других личных приоритетов.
Общественный механизм XIV—XV вв. напоминал большую деревню, где каждое княжество и каждая аристократическая республика представляли собой теплый, ухоженный домик, посреди них высился храм общей для всех митрополии, а над крышами простирала Покров сама Богородица. Создание единого Московского государства превратило деревню в один очень большой дом, храм митрополии — в домовую часовню патриархии, и лишь Покров остался прежним. Однако это были изменения, поглощенные цивилизационным постоянством Руси. Их глобальный характер почувствовали только высшие слои общества, поэтому социальные конфликты XVI столетия в основном имеют верховой характер и не затрагивают толщу русской жизни.
В этом громадном доме общий порядок ни для кого не предусматривал исключений. Государь и митрополит[231] были включены в действо. Им так же не полагалось выламываться из общей системы, как и последнему бедняку-крестьянину. От них требовалось даже более неуклонное следование роли, поскольку оба «играли» на виду у всего государства. И земная, т.е. общественная, оценка их жизни производилась традиционным обществом именно по критерию соответствия предназначению. Если всем прочим социальная мобильность, сохранявшаяся в старомосковском обществе XVI века, давала возможность по собственному желанию или по непредвиденным обстоятельствам переменить роль, судьбу и предназначение[232], то монарху и высшему архиерею страны можно было «уйти на пенсию» только в монахи или на тот свет.
227
Между историками высказывались мнения об умертвлении Ивана IV приближенными, однако в настоящее время большинство серьезных академических исследователей причиной смерти царя считают болезнь и преклонный по тем временам возраст. См., например: Корецкий В.И. Фрагменты митрополичьего летописания второй половины XVI в. в Московском летописце// История русского летописания второй половины XVI — начала XVII в. М., 1986. С. 70; Скрынников Р.Г. Иван Грозный. М., 2002. С. 453.
228
Хотя иное традиционное общество, надо надеяться, когда-нибудь будет построено в России.
229
Но роль юродивого Христа ради, например, или нищего на паперти, или даже безбожного скомороха были частью спектакля. Гораздо хуже, когда человек «терял знак», т.е. расставался с твердой принадлежностью к какой-либо общественной группе. Бродяга — человек подозрительный и неприятный, а разбойник плох не только разбоем, но и оторванностью своей от общества. В этом смысле и тот и другой рассматривались как люди второго сорта.
230
Разумеется, за исключением тех случаев, когда тягло расширялось до пределов непереносимых, нездравых, бессмысленных, или же, когда за требованием государства, Церкви, общины виделся чей-то личный корыстный интерес. В этом случае бунт получал некоторое оправдание — как инструмент возвращения к доброй старине, восстановления прежнего, правильного порядка вещей. Его «бессмысленность и беспощадность» подпитывались тем, что бунтовщики чувствовали за собой высшую правду, чуть ли не санкцию Бога.
231
С 1589 года — патриарх.
232
Поворот в биографии нежелательный, но возможный. Так, например, старомосковские служилые аристократы нередко делали церковную карьеру — как, например, св. Филипп митрополит Московский из боярского рода Колычевых или патриарх Филарет из боярского же рода Захарьиных-Юрьевых. Крестьянин, при удаче, мог сделаться «торговым человеком» и даже войти в число «служилых людей по отечеству». Бывали случаи, когда богатый купец по власти и богатству намного превосходил столичных бояр и служилых князей. Так, например, при Иване IV невероятно возвысилась семья Строгановых, а при Михаиле Федоровиче — семья Светешниковых. Эти владели землями, промыслами и целыми городами… но ровно так же, как и высокородные дворяне, могли по государеву указу попасть на правеж.