1791 года, только одно сочинение в жанре романа было удостоено развернутой рецензии, и это был роман «Жюстина, или Несчастья добродетели». Редактор посчитал нужным известить читателя, что книга сия может быть прочитана не без пользы только закоренелыми развратниками, которые, «испуганные отвратительными картинами возмутительнейших преступлений», столь живо нарисованными автором, «рухнут в пучину стыда, осознав, сколь отвратительным излишествам они предавались», и вернутся на стезю добродетели. Но, увы, давно доказано, что «страшнее всего, когда развращена душа, ибо от душевной порчи лекарства нет», а книга сия может оказать крайне опасное воздействие на души юные и неокрепшие, тем более что названием своим она может любого ввести в заблуждение. Поэтому редактор «обязан предупредить лиц, ответственных за воспитание молодежи», дабы они заботливо убрали ее от юных глаз, а если юным впечатлительным созданиям необходимы эмоции сильные и отвращающие от порока, пусть наставники сами прочтут им наиболее благопристойные куски «из сей сочащейся ядом книги». Что ж, рецензия вполне в духе предпосланного к изданию эпиграфа: «Друг мой! Приносимое пороком счастье подобно молнии, обманчивый свет которой лишь на миг украшает небо, чтобы тем вернее низвергнуть в пучину смерти несчастных людей, ослепленных этим блеском».
Второе (а возможно, даже третье) издание, сделанное в 1792 году, вызвало значительно более гневные отклики; осуждению подвергся основополагающий принцип романа: торжество порока над добродетелью. Такая постановка вопроса должна была бы насторожить автора, ведь очередной виток революции и провозглашение Республики перевели понятие «добродетели» в сферу политическую: истинный гражданин Республики был гражданином добродетельным, аморальный аристократ-либертен остался в стане сторонников монархии, то есть врагов Республики. Критики писали, что автор, обладающий воображением «в своем роде богатым и блестящим» и щедрый на «измышление самых невероятных событий» и описания «самых удивительных мест», без сомнения, преуспел бы, если бы «решил направить свой талант на пропаганду единственно верных принципов общественного и природного миропорядка». Но де Сад был не склонен менять свои убеждения, а потому в предисловии к новому изданию «Несчастий добродетели» от имени издателя (разумеется, анонимного) написал:
«Наши предки, желая подогреть читательский интерес, вводили в сочинения свои различного рода колдунов, злых гениев и прочих сказочных персонажей и наделяли их всеми пороками, необходимыми для закручивания интриги романа, и никто не считал способ сей недозволенным. Но, к несчастью для рода человеческого, существует множество людей, склонность которых к беспутству доводит их до таких же ужасных преступлений, какие прежние наши авторы приписывали своим сказочным людоедам и великанам. Но разве не вправе мы предпочесть действительность сказке? Разве должны мы отказываться от выгодных драматических эффектов только потому, что кто-то боится нанести оскорбление сей действительности? Почему не можем мы разоблачить темные преступления, совершенные, кажется, только для того, чтобы навечно остаться в потемках неведения? Увы, нет никого, кто бы не знал об этих отвратительных преступлениях! Гувернантки рассказывают о них детям, женщины легкого поведения возбуждают ими воображение своих клиентов, а судейские, в преступной неосмотрительности лицемерно ссылаясь на свою любовь к порядку, дерзко марают их подробностями листы протоколов Фемиды. Так почему же романист не может их показывать? Разве он не вправе использовать в качестве инструмента своего любые виды пороков, любые преступления? Разве он не имеет права рисовать их все, дабы отвратить от них людей? Горе тому, кого могут развратить картины «Жюстины»! Но не мы в этом повинны; о чем бы мы ни писали, эти люди не станут лучше, ибо для них добродетель — яд».
Хотя эти строки были написаны на свободе, де Сад остался верен себе и не упустил возможности бросить камень в огород судейских. Не заботясь о возможных последствиях, де Сад отстаивал мысль о том, что «сочинитель, желающий писать в жанре романа, должен знать все пороки и все страсти и уметь их описывать». Он оставался на поле литературы, забыв, что во время революции литература начала смыкаться с политикой.
Во вступительном слове к «Жюстине» де Сад писал: «Замысел этого романа (не слишком романтичного, как может показаться), без сомнения, новый, ибо привычное развитие сюжета, когда добродетель одерживает верх над пороком, добро вознаграждается, а зло терпит наказание, сегодня уже всем приелось. Но вывести повсюду порок торжествующим, а добродетель жертвою, показать несчастную, на которую обрушивается беда за бедою, игрушку негодяев, обреченную на потеху развратников; дерзнуть вывести положения самые ужасные, прибегнуть к приемам самым дерзким с единственной целью дать высший нравственный урок человечеству, означает идти к цели по новой, почти не проторенной дороге». Но какие бы вступления он ни писал, в них усматривали всего лишь уловку автора, попытку сбить с толку читателя и исподволь развратить его — как персонажи-либертены пытались столкнуть Жюстину со стези добродетели. «Я докажу тебе, Жюстина, — вещал Бриссак, — что путь добродетели не ведет к успеху и бывают обстоятельства, когда лучше совершить преступление, чем отказаться от него». Но критики, видимо, не предполагали, что читатель может оказаться столь же стойким и невосприимчивым к бумажным салическим порокам.
Вопрос об отображении в романе человеческих страстей всегда волновал де Сада-литератора. Наиболее четкий ответ на него он дал в статье «Размышления о романе», предпосланной к сборнику «Преступления любви»: «Далеко не всегда торжество добродетели занимает читателя; разумеется, все мы, насколько сие возможно, стремимся к победе добродетели и хотим, чтобы все люди следовали ее законам ради нашего всеобщего счастья, но правила такого не заведено ни в природе, ни у Аристотеля; изображение добродетели не может быть главным в романе, ибо оно не всегда вызывает интерес читателя: ведь когда торжествует добродетель, порядок вещей является таковым, каким он и должен быть, а посему слезы наши высыхают прежде, чем пролиться. Но ежели мы видим, как после многих суровых испытаний добродетель оказывается поверженной, а порок торжествует, душа наша непременно испытает жесточайшие страдания, и роман взволнует нас столь сильно, что, используя выражение Дидро, заставит кровоточить самые потаенные уголки нашего сердца; такой роман непременно увлечет нас и стяжает лавры его автору». «Трагические и героические» (добавим: и мелодраматические) истории, вошедшие в сборник, относятся к разряду художественного вымысла и испытали на себе влияние литературных жанров своего времени. Живые и красочные, они уводят читателя с поля философии на поле драматической беллетристики.
В «Преступлениях любви» де Сад словно задался целью перепробовать для себя все возможные темы и сюжеты, черпая их в многочисленных источниках — как у барочных новеллистов XVII века Франсуа де Россе и Жана Пьера Камю, так и у своего современника Бакюляра д'Арно. Иногда даже создается впечатление, что де Саду было неинтересно самому придумывать сюжетные ходы и он брал готовые, видоизменял их в соответствии со своими замыслами и трактовал поступки героев согласно своему «образу мыслей». «Двойное испытание» — литературное отражение галантных празднеств, устраивать которые было модно во времена маркиза. Большую часть новеллы занимают описания фантастических театральных зрелищ: рыцарских турниров, битв титанов, путешествий на волшебные острова и проч. и проч., свидетельствующих о пристрастии автора к театру и театральности и о его прекрасном знании театральной техники своего времени. А постановочные фантазии времен де Сада были поистине без1раничны. К примеру, очевидцы писали, что на празднестве, устроенном принцем Конде в его загородном владении Шантийи, из гигантских ананасов выскакивали настоящие карлики, а в «Опера-Комик» устраивали настоящий фейерверк. В новелле «Родриго, или Заколдованная башня» де Сад попытался создать фантастическую сказку, соединив историю (король Родриго — персонаж исторический), мотив мести и средневековый сюжет схождения в потусторонний мир. Но любые шаги, уводившие из мира страстей, приводили де Сада в иллюзорный мир театра: странствия Родриго по иным мирам напоминают перемещения актера в театральных декорациях.