Изменить стиль страницы

Человечество вообще, особенно же наше христианское человечество, дожило до такого резкого противоречия между своими нравственными требованиями и существующим общественным устройством, что неизбежно должно измениться не то, что не может измениться, нравственные требования общества, а то, что может измениться, общественное устройство. Изменение это, вызываемое внутренним противоречием, особенно резко выражающееся в приготовлениях к убийству, готовится с разных сторон и с каждым годом, днем становится все более и более настоятельным. Напряжение, требующее этого изменения, дошло в наше время до такой степени, что как для перехода жидкого тела в твердое нужно небольшое усилие электрического тока, так точно и для перехода той жестокой и неразумной жизни людей нашего времени с их разделениями, вооружениями и войсками к жизни разумной, свойственной требованиям сознания современного человечества, может быть, нужно только небольшое усилие, иногда одно слово. Каждое такое усилие, каждое такое слово может быть тем толчком в переохлажденной жидкости, который мгновенно претворяет всю жидкость в твердое тело. Почему наше теперешнее собрание не было бы этим усилием? Как в сказке Андерсена, когда царь шел в торжественном шествии по улицам города и весь народ восхищался его прекрасной новой одеждой, одно слово ребенка, сказавшего то, что все знали, но не высказывали, изменило все. Он сказал: «На нем нет ничего», и внушение исчезло, и царю стало стыдно, и все люди, уверявшие себя, что они видят на царе прекрасную новую одежду, увидали, что он голый. То же надо сказать и нам, сказать то, что все знают, но только не решаются высказать, сказать, что как бы ни называли люди убийство, убийство всегда есть убийство, преступное, позорное дело. И стоит ясно, определенно и громко, как мы можем сделать это здесь, сказать это, и люди перестанут видеть то, что им казалось, что они видели, и увидят то, что действительно видят. Перестанут видеть: служение отечеству, геройство войны, военную славу, патриотизм, и увидят то, что есть: голое, преступное дело убийства. А если люди увидят это, то и сделается то же, что сделалось в сказке: тем, кто делают преступное дело, станет стыдно, а те, кто уверяли себя, что они не видят преступности убийства, увидят его и перестанут быть убийцами.

Но как будут защищаться народы от врагов, как поддерживать внутренний порядок, как могут жить народы без войска?

В какую форму сложится жизнь людей, отказавшихся от убийства, мы не знаем и не можем знать. Одно несомненно, то, что людям, одаренным разумом и совестью, естественнее жить, руководствуясь этими свойствами, чем рабски подчиняясь людям, распоряжающимся убийством друг друга, и что поэтому та форма общественного устройства, в которую сложится жизнь людей, руководствующихся в своих поступках не насилием, основанным на угрозе убийства, а разумом и совестью, будет во всяком случае не хуже той, в которой они живут теперь.

Вот все, что я хотел сказать. Очень буду сожалеть, если то, что я сказал, оскорбит, огорчит кого либо и вызовет в нем недобрые чувства. Но мне, 80-летнему старику, всякую минуту ожидающему смерти, стыдно и преступно бы было не сказать всю истину, как я понимаю ее, истину, которая, как я твердо верю, только одна может избавить человечество от неисчислимых претерпеваемых им бедствий, производимых войной.

4 августа 1909 г.

[ЗАЯВЛЕНИЕ ОБ АРЕСТЕ ГУСЕВА.]

Вчера в 10 часов вечера подъехали к нашему дому несколько человек в мундирах и потребовали к себе помощника в моих занятиях, Николая Николаевича Гусева.

Николай Николаевич сошел вниз к требовавшим его людям и, вернувшись от них, сообщил нам, что приехавшие были Исправник и Становой и что приехали они затем, чтобы сейчас же взять его и свезти в Крапивенскую тюрьму, а оттуда отправить в Чердынский уезд, Пермской губернии.

Известие это было так странно, что я, чтобы понять в чем дело, сошел вниз к приехавшим людям и попросил их объяснить мне причины этого их появления и требования.

Один из них, Исправник, в ответ на мой вопрос вынул из кармана небольшую бумагу и с торжественным благоговением прочел мне заключающееся в бумаге решение Министра Внутренних Дел о том, что для блага вверенного его попечению русского народа по 384 или еще какой-то статье (хотя казалось бы, что для того, чтобы делать то, что они делали, не нужно было ссылаться ни на какие статьи), H. Н. Гусев должен быть за распространение революционных изданий взят под стражу и сослан по каким-то известным и понятным Министру Внутренних Дел соображениям именно в Чердынский уезд, Пермской губернии, и по тем же соображениям именно на 2 года.

Считая после выслушания содержания этой бумаги дальнейший разговор с исполнителем ее бесполезным, я пошел к себе, чтобы проститься с Николаем Николаевичем и принять от него все те дела, которыми он занимался, помогая мне в моих: работах. Здесь я нашел всех наших домашних и гостей в особенно возбужденном состоянии по случаю того, что так неожиданно обрушилось на любимого и уважаемого всеми Николая Николаевича Гусева.

Один только виновник этого возбуждения, сам H. H., был радостен и спокоен и со свойственной ему добротой и заботой о других, а не о себе, спешно приводил в порядок мои дела, так как сроку приготовиться к отъезду ему дано было не более получаса.

Все мы слышали и читали о тысячах и тысячах таких распоряжений и исполнений, но когда они совершаются над близкими нам людьми и на наших глазах, то они бывают особенно поразительны. И потому то, что случилось с Гусевым, особенно поразило меня: поразила меня и несообразность с личностью Гусева той жестокой и грубой меры, которая была принята против него, поразила и явная несправедливость выставленных причин для ее применения и, главное, нецелесообразность этой меры, как по отношению к Гусеву, если он считается вредным человеком, так и еще более по отношению ко мне, против кого собственно и направлена была эта мера.

Несообразность того, чтобы неожиданно ночью схватить человека и тотчас же увезти его и бросить в тюрьму (а все знают, что такое теперь русские тюрьмы с своим переполнением), а потом по этапу отправить его под охраной часовых с заряженными ружьями за 2000 слишком верст в захолустье, отстоящее от города на 400 верст, несообразность такой меры по отношению к Гусеву была особенно поразительна.

Надо было видеть, как провожали Гусева и все наши домашние, и все случайно собравшиеся в этот вечер в нашем доме знакомые, знавшие Гусева. Одно у всех от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним.

Прощаясь с Гусевым, я расплакался, но не от жалости к тому, что постигло Гусева, жалеть его я не мог, потому что знал, что он живет тою духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, а расплакался от умиления при виде той твердости, доходившей до веселости, с которой он принимал то, что случилось с ним.

И этого-то человека, доброго, мягкого, правдивого, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, этого человека хватают ночью, запирают в тифозную тюрьму и ссылают в какое-то только тем известное ссылающим его людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни.

Еще поразительнее был тот повод, по которому схвачен, посажен в тюрьму и должен быть сослан Гусев. Повод выставлен тот, что Гусев распространяет революционные книги. Но Гусев во все то время, два года, что жил со мною, не только не распространял никаких революционных книг, но никогда не имел и не читал их и всегда относился ко всем таким книгам отрицательно. Если же, исполняя мои поручения, посылал по почте и выдавал на руки какие-либо книги, то это были не революционные, а мои книги. Мои же книги могут казаться и дурными и неприятными людям, но ни в каком случае не могут быть названы революционными, так как в них самым определенным образом отрицается всякая революционная деятельность, вследствие чего книги эти всегда и осуждаются и осмеиваются всеми революционными органами. Так что обвинение Гусева в распространении революционных книг не только неверно, но не имеет подобия какого-либо основания.