Изменить стиль страницы

Гапону Иван Николаевич в конечном итоге не понравился. Нет, он ничего не заподозрил, но его смущали грубость и напористость нового знакомца. Сам склонный к авторитаризму, он не любил других авторитарных людей. После разоблачения Азефа знакомые Гапона припомнили, что якобы слышали о нем от Георгия Аполлоновича — как о суровом и непререкаемом «начальнике» революционеров. «Он командует ими, и они безропотно сносят все его капризы, — рассказывал Гапон. — Я попробовал возражать и доказывать, что он во многом увлекается. Мои слова встретили живой отпор. Мы друг друга невзлюбили…»[41] И вроде бы Гапон при этом называл настоящую фамилию Ивана Николаевича — Азеф или, скорее, Азев.

Гапона свели с французскими политиками — легендарным оратором, вождем социалистов Жаном Жоресом, с его соратником, героем Парижской коммуны Мари Эдуардом Вальяном, с лидером радикалов, будущим премьер-министром Жоржем Клемансо. В январе эти политики требовали в парламенте принятия резолюции, осуждающей русское правительство за расстрел гапоновского шествия, но остались в меньшинстве. Гапону Жорес и Клемансо очень понравились — «удивительно крупные, выдающиеся люди!». Но особенно умилил его старик Вальян, который сказал ему, прощаясь: «У вас большой ум и великое сердце». Казалось бы, Георгий Аполлонович еще в Петербурге достаточно много повидал и пережил, чтобы не поддаваться на лесть знаменитых людей. Но в эмиграции в нем пробудился ребенок. Он не мог оторвать глаз от собственного портрета, выставленного в витрине магазина, радовался всякой статье о себе в иностранной газете (пока что статьи были хвалебные).

Не меньше, чем французские политики, понравились Гапону парижские кабачки. Его специально водили по не самым презентабельным местам — показывали «чрево Парижа», не забывая по ходу дела читать лекции «об ужасах капиталистического строя и несчастных искупительных жертвах капитала». Ему приятно было сидеть не в отдельном кабинете, а в общем зале, где «пахнет человеческим телом»: в бытность священником он был лишен такой возможности. Он не знал языков, не мог разговаривать с парижанами, но иррациональный, физический, обонятельный контакт с людьми доставлял ему радость. Это пугало друзей-социалистов, книжников XIX века, по-викториански страшившихся всякой телесности. Лишь один человек мог в этом смысле понять его — Азеф. Уж этот имел вкус к телу, но в ином, грубом смысле: съесть и выпить, купить и овладеть. И, конечно, втайне от окружающих, считавших Евгения Филипповича/Ивана Николаевича воплощением семейных добродетелей и революционной аскезы.

В Париже эсеры засадили Гапона за интенсивную работу над прокламациями.

Первая — к «славным, незабвенным Путиловцам» и всем «спаянным кровью товарищам-рабочим г. Петербурга»:

«…Глаза всей России, всего мира вы на себя обратили, герои, буревестники грозного вооруженного восстания народа… Мужайтесь! На удочку и разные заигрыванья, вроде Земского Собора, убийцы-царя и его подлых шакалов-министров, с собачьей сворой чиновников и капиталистов — не поддайтесь. Жизни и близкого счастья родины на чечевичную похлебку лицемерных уступок кровопийцы-царя не променяйте. До конца славным вождем российского пролетариата в борьбе за угнетенный обездоленный народ останьтесь. Данной мне своей клятвы мести и свободы — не преступайте. Полного удовлетворения требований своей петиции кровопийце-царю во что бы то ни стало добейтесь — и тем своим братьям-героям, погибшим и пролившим свою кровь за вас, вечный и нерукотворный памятник создайте».

Чувство ритма у Гапона было, хотя должного эффекта он добивается с помощью однообразных грамматических инверсий, которые дальше продолжаются на протяжении двух длиннейших абзацев. Суть послания заключалась в призыве готовиться к вооруженному восстанию, создавая боевые дружины «без различия партий, веры и национальностей». Конец особенно выразителен: «Раздавим внутренних кровожадных пауков нашей дорогой родины (внешние же не страшны нам). Разобьем правительственный насос, выкачивающий последние капли крови нашей. Возвратим мать-сыру-землю обнищавшему народу».

Этот текст написан 7(20) февраля. В этот же день Гапон обратился к «Николаю Романову, бывшему царю и настоящему душегубцу Российской Империи», с таким посланием:

«С наивной верой в тебя, как в отца народа, я мирно шел к тебе с детьми твоего же народа.

Ты должен был знать, ты знал это.

Неповинная кровь рабочих, их жен и детей-малолеток, навсегда легла между тобой, о душегубец, и русским народом. Нравственной связи у тебя с ним никогда уже быть не может. Могучую же реку сковать во время ее разлива никакими полумерами, даже вроде Земского Собора, ты уже не в силах.

Бомбы и динамит, террор единичный и массовый над твоим отродьем и грабителями бесправного люда, народное вооруженное восстание, — все это должно быть и будет непременно. Море крови, как нигде, прольется.

Из-за тебя, из-за твоего всего дома — Россия может погибнуть. Раз навсегда пойми все это и запомни. Отрекись же лучше поскорей со всем своим домом от русского престола и отдай себя на суд русскому народу. Пожалей детей своих и Российской страны, о ты, предлагатель мира для других народов, а для своего — кровопийца.

Иначе, вся имеющая пролиться кровь на тебя да падет, палач, и твоих присных…»

К этому произведению, не лишенному некоторой литературной выразительности («Ты должен был знать, ты знал это» — это звучит просто красиво), есть по-детски наглая приписка:

«Р. S. Знай, что письмо это — оправдательный документ грядущих революционно-террористических событий в России».

Оправдательный документ — перед кем? В чьих глазах? Перед историей? А предыдущие теракты, значит, не имели такого оправдания? В инфантильности гапоновских манифестов, право, есть нечто трогательное. Даже свирепость их — детская.

Рутенбергу письмо царю не понравилось, но Иван Николаевич по каким-то своим соображениям счел его уместным — и документ был пущен в дело.

Интереснее всего третий документ, написанный в тот же день: послание к революционным партиям, в котором Гапон, «будучи, прежде всего, революционером и человеком дела», призывает «все социалистические партии России немедленно войти в соглашение между собой и приступить к делу вооруженного восстания против царизма».

Это уже связано с той новой миссией, которую Гапон перед собой в конце концов почувствовал, и с тем новым делом, которое он попытался взять на себя весной 1905 года.

ОБЪЕДИНИТЕЛЬ

Собственно говоря, идея объединения социалистических партий витала в воздухе.

Помянутая «Амстедерамская конференция» как раз приняла решение, обязывающее социалистические партии каждой из стран объединиться. И, например, французские социалисты в 1905 году это решение выполнили, создав единую партию во главе с Жоресом.

Идея объединения российских революционных, социалистических партий имела, однако, собственных спонсоров. Это была японская разведка, а конкретно Мотодзиро Акаси, бывший японский военный атташе в России. В течение всего 1904 года через Акаси шли средства различным оппозиционным группам в России, особенно финляндским сепаратистам во главе с Конни Циллиакусом. Многое получали и грузины, перепадало и русским революционерам и либералам. То, что пламенный патриотизм начала 1904 года постепенно сменился в российском обществе полусочувствием к Японии как к «демократическому государству» (что все-таки было далеко от истины, хотя парламент императором Мицухито был созван еще в 1889 году), было и результатом этого мягкого подкупа (хотя, конечно, далеко не только его). Акаси постоянно через свою агентуру подталкивал русских либералов и революционеров к объединению. Парижская конференция 1904 года была организована не без его участия. Теперь, когда ситуация изменялась не в лучшую для царизма сторону, он готовил новую объединительную конференцию. Участвовать в ней должны были только настоящие революционеры, социалисты и национальные сепаратисты, и цель ее формулировалась ясно: подготовка восстания, причем желательно в Петербурге.

вернуться

41

Голос Москвы. 1909. № 16 (21 января). С. 1.