Изменить стиль страницы

Еще одно короткое послание было обращено к военным людям:

«Солдатам и офицерам, убивавшим своих невинных братьев, их жен и детей, и всем угнетателям народа, — мое пастырское проклятие; солдатам, которые будут помогать народу добиваться свободы, — мое благословение. Их солдатскую клятву изменнику царю, приказавшему пролить неповинную народную кровь, разрешаю».

Со стороны это выглядит почти смешно. Гапон кажется охваченным манией величия. Он принимает на себя функции всех земных и духовных властей, одно дозволяет, другое запрещает, разрешает присяги, накладывает проклятия. На самом деле он был сейчас всего лишь демагогом-одиночкой, скрывающимся от полиции в доме модного писателя. Но образ Гапона-пророка существовал уже отдельно от человеческой персоны. Инженер Рутенберг, который отнюдь не был талантливым оратором или тонким стилистом, входя в образ, без труда имитировал гапоновскую манеру. Или заражался ею?

Возбужденный своими литературными трудами, Гапон около полуночи вышел из дома Горького и отправился на извозчике в штабы Московского и Невского отделений. Там никого не было, здания были оцеплены полицией. Гапон вернулся к Горькому и лег спать.

Горький в это время писал жене Е. П. Пешковой: «Итак — началась русская революция, мой друг, с чем тебя искренно и серьезно поздравляю. Убитые — да не смущают — история перекрашивается в новые цвета только кровью. Завтра ждем событий более ярких и героизма борцов, хотя, конечно, с голыми руками — немного сделаешь».

Правительство и революционеры обвиняли друг друга в намеренном провоцировании трагедии. На самом деле ни те ни другие не были в этом виновны — просто потому, что не контролировали ситуацию. Но как отнестись к писателю-гуманисту, который на фоне десятков свежих трупов, трупов невинных безоружных людей, поздравляет адресата письма с начавшейся революцией? И кто хуже — совершившие по глупости и неумению преступление или радующиеся его последствиям?

«По другую сторону баррикад» в это время происходило следующее.

В восьмом часу Дмитрий Николаевич Любимов вышел из дома и отправился в Министерство внутренних дел. Невский выглядел в это время, по его словам, так:

«Толпы возвращались в большом беспорядке, многие терялись в толпе, родители искали детей, дети родителей, со скрытым ужасом — живы ли. Отовсюду тянулись печальные процессии фургонов с убитыми и ранеными… Не было криков, песен, ни одного революционного возгласа, напротив, какая-то зловещая тишина, везде хмурые лица… Толпа вела себя сосредоточенно. Только на боковых улицах были хулиганские выступления, производимые рабочими и разными темными лицами, неизвестно откуда появившимися. Какого-то генерала высадили из саней на Казанской. Кидали снежками и осыпали ругательствами проезжавших в экипажах дам. Жена моя, ехавшая в парных санях, попала в густую толпу на Красном мосту. Кто-то вскочил на подножку сзади саней и рванул ее меховую ротонду так, что оторвал воротник».

Войдя в министерство, Любимов увидел Лопухина и Родзевского, выходящих из кабинета Мирского. Любимов вошел к министру. Тот в волнении ходил по кабинету и курил. Все ждали Фуллона, неизвестно куда девшегося. Ждали почему-то с раздражением, с озлоблением. Видимо, все как-то подсознательно решили сделать добряка-градоначальника козлом отпущения.

Но вот Фуллон, усталый, едва передвигающий ноги, вошел — и раздражение сразу же исчезло. Фуллон был на Васильевском: брал штурмом баррикады. Возможно, он примерял на себя судьбу графа Милорадовича, чье попустительство сделало возможным восстание 14 декабря, — герой 1812 года искупил свою вину перед молодым царем смертью от пули Каховского. Но Фуллона пуля миновала, и он должен был как-то распоряжаться своей судьбой. Он молча протянул Мирскому сложенный лист бумаги: это было прошение об отставке.

Мирский взял рапорт Фуллона и попросил всех присесть к круглому столу, чтобы обсудить положение. Когда все уселись, он задал сакраментальный вопрос: кто приказал стрелять? Если не градоначальник (которому приходится сейчас отвечать за всех), то почему?

Фуллон сказал, что «был лишен возможности распоряжаться» — власть передали военным, а между тем официально военное положение не объявлялось. К тому же демонстранты столкнулись с войсками в разное время в разных районах — как было уследить за происходящим?

Дурново заметил, что вся ошибка была в том, что в город вели пехотные части — казаки и кавалерия разогнали бы толпу нагайками без всякой стрельбы.

Генерал Мешечич не согласился. Если войска не должны были стрелять, то зачем их вообще вводили в город — не для парада же? И вообще, есть четкие правила, уставы, если толпа, невзирая на троекратные предупреждения, не расходится, то…

В это время в кабинет вошел курьер и шепотом доложил: «Приехал генерал Трепов и желает немедленно видеть министра…»

Любимов вышел в приемную. Там стоял Трепов в парадной форме. Любимов и Трепов были знакомы, но бывший московский полицмейстер не ответил на приветствие. Официальным голосом он объявил:

— Прошу вас, несмотря на заседание, сейчас же доложить министру внутренних дел, что по высочайшему повелению к нему прибыл санкт-петербургский генерал-губернатор.

Ошарашенный Любимов прошел в кабинет к Мирскому и передал слова гостя. Мирский в растерянности вышел, через несколько минут вернулся и закрыл заседание «ввиду его бесцельности». Государь назначил Трепова генерал-губернатором «с особыми полномочиями». Ему и предстояло расхлебывать кровавую кашу, по недоразумению заваренную его предшественниками. Милыми, добрыми, либеральными, по большей части, людьми…

Сама должность санкт-петербургского губернатора вновь учреждалась (до этого, с 1866 года, со времени каракозовского выстрела, столицу возглавляли градоначальники с губернаторскими правами). А особые полномочия заключались в том, что Трепову подчинялись прокуратура и учебные заведения. И то и другое было противузаконно (университеты, например, пользовались автономией), и гибкий, при всей своей властности, Трепов попросил Любимова при составлении официальной бумаги о своем назначении «изложить это так, чтобы не бросалось в глаза… важно то, чтобы при случае я мог этим воспользоваться…». «Воспользоваться» пришлось уже в первые дни.

Выходя вместе с Любимовым из здания министерства, Святополк-Мирский сказал:

— Я, в сущности, уже не министр… Завтра подаю рапорт об увольнении.

Назначение Трепова (по совету Мосолова) было главным (и единственным) действием Николая II в этот день. Сам государь оставался в Царском и с министрами в течение вечера не связывался. В дневнике он записал следующее: «Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело! Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракали со всеми. Гулял с Мишей. Мама́ осталась у нас на ночь».

На следующий день были объявлены первые цифры убитых (76 человек) и раненых (233). Потом официальная численность погибших росла: кто-то умер в больницах, из каких-то мертвецких поступили добавочные сведения. 18 января были опубликованы списки из 119 убитых. Иван Васильев в этом списке есть, а молотобойца Филиппова — нет. Но упомянуто еще об одиннадцати неопознанных. Итого — 130 трупов.

Общество всегда при крупных бедствиях или смутах склонно не верить официальным цифрам и противопоставлять им собственные, взятые более или менее с потолка. Так было при наводнении 1824 года, так было — уже на нашей памяти — в октябре 1993-го. Сообщения о двух, четырех, пяти тысячах убитых 9 января не стоит принимать всерьез — сам же Гапон им не верил, он говорил о шестистах, самое большее о девятистах. И шестисот, конечно, быть не могло. Власти не лгали. И все-таки официальные цифры могут быть не совсем полны: они основывались на сообщениях из больниц, а некоторые тела родственники сразу же уносили домой. Нет в официальном списке ни одного малого ребенка (есть несколько пятнадцати-шестнадцатилетних подростков) — а многие, очень многие видели убитых мальчишек, например, «снятых» выстрелами с деревьев. Некоторые историки допускают цифру в 150, может быть, даже 200 погибших.