Изменить стиль страницы

Кстати, и Семенов оставил после, себя не одних "нацмальчиков". Вырастил он и собственного юнца, но в постоянных хлопотах о "возрождении России" Так и не удосужился научить его русскому языку — и тот тоже стал французом. Однако сын Семенова сделал совсем иную карьеру: поступил в политическую полицию, дослужился до комиссара, а после освобождения Франции попал на каторгу, как сообщник оккупантов, расправлявшийся в фашистских застенках с французскими патриотами.

Очень характерной фигурой был П. Муратов. Недавно в московском букинистическом магазине я перелистывал его книгу "Образы Италии", о которой так много людей дореволюционного поколения сохранило пленительное воспоминание: как плавно, умно и изящно писал этот человек о красотах Фьезоле или Перуджин!.. Он был знатоком искусства, древнерусского, в частности, и византийского, и верил в какой-то идеал эстетской "утонченной цивилизации", к которому — он искрение этим гордился — может приобщиться и Россия, раз музыкальность и геометричность рублевского письма вошли в историю европейской культуры как последний живой отзвук великой эллинской живописи. Ему удобно жилось и удобно мыслилось до революции: рано достигнутое признание, выставки, галереи, по которым он проходил, раскланиваясь, как равный, со знаменитостями, статьи для толстых журналов, укрепившаяся уверенность, что и он вносит вклад в дело "окончательной европеизации" культурной верхушки русского общества… Когда же рухнуло старое здание, ветхости которого он упорно не замечал, что-то затуманилось в уме этого человека, он оказался неспособным по-новому передумать смысл происходящего, а потому возненавидел революцию мстительно и безапелляционно. Увлечение искусством постепенно отошло у него на второй план, и новым этапом его деятельности явились писания политические, в которых он разбирал и экономику и стратегию, поясняя в частных беседах, что полководческое искусство и умение управлять людьми — такие же проявления космического божественного духа, как живопись или зодчество.

Я знал его пятидесятилетним, напыщенным и очень самоуверенным человеком (постоянно поднимавшим голову, чтобы скрыть низенький рост). Мысли свои он высказывал с охотой и исчерпывающей полнотой.

— Революция, — заявлял он, — это проявление исконного русского варварства, новая пугачевщина, тот самый русский бунт, который Пушкин признал бессмысленным и беспощадным. Во имя России мы должны содействовать искоренению этого варварства. Любой ценой! Все лучше — даже расчленение России. У России тот же путь, что и у Европы, или никакого пути. Вся история России была борьбой культурных верхов с нашей проклятой татарской наследственностью. А как рухнула плотина, ими воздвигнутая, сбылись страшные блоковские слова: да, к Западу мы действительно обернулись своею азиатской рожей. Во имя России будем же благодарны всякому, кто по этой роже ударит. Россия болеет дурной болезнью, и болезнь эта страшно заразительна. Вам не нравится Гитлер? Тоже, скажете, варвар? Но Гитлер — противоядие. Тем хуже для нас, что в роковые годы мы могли выдвинуть только бездарностей, вроде Керенского или Деникина, и тем хуже для французов и англичан, что вовремя не сумели расправиться с большевизмом. Я бы сказал так: сейчас единственное спасение в Гитлере. Спасение для всей Европы!

В общем, он говорил то же, что Семенов, но с большим весом и писал на эти темы так же плавно и изящно, как некогда о Венерах Боттичелли или Джорджоне.

Помню, как он доказывал мне, что в Советской России (это было в середине тридцатых годов) не может быть никакого подъема, энтузиазма, никакого служения отечеству.

— Вот вам кажется, что возрождается армия с настоящими воинскими традициями, — говорил он, — что в этой армии какой-то дух, идеал. Вы не знаете советской действительности. Сидит себе там этакий комбриг с ромбами и думает про себя: "Ага, армию стали славить, — значит, можно похлопотать о лишней комнате или о дополнительном пайке". Вот и всё! И этот комбриг — олицетворение всего советского, то есть среднего советского человека во всем его унижении, во всей его материальной и духовной нищете.

Муратов писал в "Возрождении" каждый день, статьи его так и были озаглавлены: "Каждый день". Откликался на все события с точки зрения "спасения европейской цивилизации" и сравнительно очень недурно у Гукасова зарабатывал. Но не скрывал, что работа эта не удовлетворяет его, что стремится к более "конкретной" деятельности. Стал реже приходить в редакцию и вскоре, никому не сообщив, зачем и на какие деньги, уехал в Японию, тогда воевавшую с Китаем. На Японию эмигрантские активисты возлагали не меньше упования, чем на гитлеровскую Германию. Вернулся оттуда очень довольный, внешне оперившийся, а затем, бросив совсем журналистику, перебрался в Лондон, опять-таки никому не сказав, ни с какой целью, ни на какие деньги он там собирался жить. Надвигалась вторая мировая война; легко было заключить, что каким-то иностранным кругам понадобились конфиденциальные рефераты этого "эксперта по советским делам", умевшего красиво, выпукло, а главное, внушительно излагать даже те проблемы, о которых имел поверхностное представление. Во всяком случае, Гукасов и Семенов стали о нем говорить с особым почтением, как о человеке, заручившемся покровителями для выполнения "очень нужного дела".

Кроме здесь упомянутых работали в "Возрождении" Иван Шмелев, автор замечательной повести "Человек из ресторана", Илья Сургучев, автор "Осенних скрипок", пьесы, которая некогда шла чуть ли не во всех российских театрах, Борис Зайцев, всегда остроумная Тэффи, фельетонисты Александр Яблоновский, Амфитеатров, бывший редактор "Аполлона" Сергей Маковский, балетоман Плещев и другие, немало написавшие и хорошего и дурного на своем веку. Но в этой главе я выбираю лишь наиболее характерных, таких, которые с особой полнотой отражали идеологию гукасовского печатного органа.

Рожденная эмигрантским бытием, идеология эта сочетала официально проповедуемый лозунг "Во имя России!" да порой еще самый кичливый шовинизм ("Все равно, рано или поздно, всех шапками закидаем!") с неверием в Россию, с неверием в русский народ, с признанием за ним какого-то "греха", который он должен искупить, чтобы обрести равноправие с другими народами.

Один из идеологов "Возрождения", граф Александр Салтиков, глухой старик с умом отточенным и циничным, прямо заявлял (в частных беседах еще откровеннее, чем в писаниях), что только чужеземная прививка способна двинуть вперед Россию, что империя была создана выходцами из других стран, преимущественно из Германии, что Брюсы, Минихи, Остерманы были лучшими проводниками российской великодержавности, что сам Иван Грозный, подвыпивши, кичился не чисто русским происхождением.

Эта идеология рождала у некоторых пессимизм. Так, одно время сотрудничавший в "Возрождении" публицист Вейдле, тоже возводивший в культ понятие "европейской христианской цивилизации", приходил к выводу, что настала эра некоей третьей России, в корне отличной от первой, то есть допетровской Руси, и от второй, начинающейся с Петра, — России дворянской культуры. Третья Россия, говорил он, обрела, быть может, новую силу, но в плане культуры эта третья Россия — шаг назад, и с этим, увы, ничего не поделаешь.

Были в "Возрождении" и исключения. Рощин, например, который еще до меня вернулся на родину и в 1956 году скончался в Москве. Был Иван Лукаш, умерший до 22 июня 1941 года.

Лукаш родился в Петербурге и был сыном швейцара Академии художеств. Близость к памятникам культуры, к хранилищу классического искусства с детства наложила на него свою печать. Величие имперской столицы озарило его, и ему захотелось, чтобы вся Российская держава была столь же гармоничной и ясной, как фасады петербургских дворцов. Он сотворил себе идеал просвещенной и великой империи, объединяющей под знаменем Державина и Пушкина, Петра и Екатерины многие культуры и народы. В русском XVIII веке видел он зачатки этого "светлого царства". Монархия Александра III и Николая II, псевдонародничество и непримиримое православие представлялись ему попранием лучших имперских традиций. Поэтому молодым вольноопределяющимся Преображенского полка он радостно приветствовал Февральскую революцию. Но Октябрь показался ему хаосом, ниспровергающим в бездну все" что он лелеял и что вдохновляло его.