Сначала машина катит по асфальту, затем сворачивает на проселок. От нечего делать я гляжу в окно на ржавую листву придорожных кустарников. Директор молчит – он дремлет.
Наконец шофер резко тормозит, и это заставляет шефа очнуться. Он вылезает из машины, я следую его примеру, и мы продираемся сквозь ржавый орешник, сквозь шорох сухой его листвы, а вокруг витает тот осенний, кладбищенский дух, о котором я вроде бы уже упоминал.
– А вот и вилла! – говорит директор, когда мы выходим на открытое место.
Среди высохшего бурьяна перед нами стоит какой-то сарайчик, построенный, видно, давно, потому что дощатые его стены побурели от дождя и снега. И, вероятно, давно заброшенный, если в нем вообще когда-либо жили люди. Кому она нужна, эта «вилла»? Разве что мне. Ведь вторая моя мечта – мечта-минимум – забиться вот в такую глухомань, растянуться среди бурьяна, уставиться глазами в небо и размышлять о том, что было бы, если бы гравитацию вдруг отменили и я бы стал падать в эту бесконечную бездну, зияющую у меня над головой…
– Продавать ее не собираетесь? – спрашиваю.
– Кому? – Директор посматривает на меня недоверчиво.
Мне, хочу я ответить, но вовремя спохватываюсь: Лиза своими нововведениями основательно порастрясла мою казну.
Все-таки пространство есть пространство, думаю я, глазея в окно вагона. Равнина, простершаяся до горизонта, кажется почти неподвижной, но равномерно покачивающееся сиденье напоминает, что мы все-таки находимся в движении. Иногда неплохо расстаться со своей сумрачной улочкой и со своим темным домом, чтобы понять, что свет на них клином не сошелся.
Да, в самом деле, пространство есть пространство, а реальность есть реальность, но как ни бесспорны законы термодинамики и астрофизики, проповедовавшиеся моим покойным другом, небесполезно бывает проверить их и на собственном опыте. Глядя в окно, я мысленно отмечаю, как линия горизонта медленно смещается в сторону – явный признак вращения земли, и как плавно прогибаются нити телеграфных проводов – верное доказательство теории Эйнштейна об искривлении пространства, и как стремительно разбегаются облака в дальние дали – веский аргумент в пользу гипотезы расширяющейся вселенной.
Затем мой взгляд опускается ниже, и я вижу – совершенно случайно, хотя и в соответствии с теорией вероятности – яркое пятно, вспыхнувшее на темном фоне распаханного жнивья, – пожилую цыганку в красной безрукавке, в зеленых шароварах, и у меня такое чувство, что она мне надолго запомнится, эта цыганка, просто так, безо всяких причин, и даже явится когда-нибудь во сне. Это заставит меня задуматься: где-то я ее видел, но где именно? А она, чтобы отблагодарить меня за то, что я ее запомнил, прошепчет мне хрипло: худое, парень, ждет тебя, худое…
Я продолжаю смотреть в окно, однако не ищу больше подтверждений основным законам, потому что моя мысль внезапно переметнулась к давешнему заводу и его директору.
Ради чего, в сущности, работает этот человек? Ради чего гробит себя, стараясь не думать о разных кляузниках? Ради куска хлеба? Ради занимаемого положения? Или потому, что все так делают – так положено, так принято? Как принято, например, ходить в школу. Сперва ходим в школу, потом – на работу, послушно следуя в затылок тем, кто идет перед нами. Послушно вышагиваем гуськом, и лишь какой-нибудь совсем чокнутый (вроде меня) может, заупрямившись, усесться на камни мостовой: не хочу, не пойду дальше.
А ведь поначалу с какой радостью отправляешься в школу. Новая форма, новая сумка и новый, никогда ранее не испытанный трепет перед тем, что тебя ждет. Первый день. Только первый. И только потому, что мечту принимаешь как реальность. А потом – какая тягость, бог ты мой, какая тягость…
Ради чего, в сущности, работает этот человек? Может быть, просто из упрямства? Вам хочется, чтобы я убрался, – ну уж нет, этого вы не дождетесь. Вы хотите, чтобы я не вводил никаких новшеств, – ну уж нет, я их вводить не перестану. Я буду здесь до тех пор, пока меня не уволят.
Конечно, не исключено, что его уволят. А может, и останется. Да только что из того? Остаешься ты или уходишь – что от этого меняется?
Я пытаюсь представить себе его жизнь, сменяя одну гипотезу другой, но получается кругом одно и то же. За служебными неприятностями следуют домашние. Жена, с которой можно поделиться своими бедами или с которой ничем поделиться невозможно, потому как ничего она не смыслит в его делах. Да, жена, которая кричит до посинения: какого черта мы не уберемся отсюда, или жена, которая настаивает: не вздумай уступать им, или жена, которая зудит ему без конца: знаю я, что она за штучка, твоя любовница, люди все видят.
И дети… Нет, детей лучше не трогать. И без того на душе тошно, ни к чему вспоминать еще и детей. Мне приходит мысль наведаться в вагон-ресторан выпить чего-нибудь. Все купе моего вагона полупустые. Здорово, если бы и в вагоне-ресторане тоже оказалось столь же малолюдно.
Только прежде, сам не знаю почему, я вваливаюсь в одно из соседних купе – я вовсе не собирался туда заходить! Теория вероятности подтверждается аномалией случайности.
– Я – беглец! – говорю я. И объясняю: – Был такой фильм, помните?
Сидящий у двери молодой человек в темном костюме и в темных очках поднимает голову и произносит так спокойно и невозмутимо, словно мы только вчера с ним расстались:
– А, Тони… Заходи, браток.
Не знаю, что за поезд мне попался, но и в этом купе, кроме Петко, едут лишь двое – пожилая чета, устроившаяся у окна. Старички одновременно взглядывают на меня, без всякого интереса, и снова отворачиваются к картине, стремительно бегущей за окном.
– Значит, ты жив? – глупо улыбаюсь я, садясь напротив своего приятеля.
– Разве в этом трудно убедиться?
Эта встреча, похоже, нисколько его не растрогала да и не удивила.
– А ты не чувствовал разве, что мы общались с тобой совсем недавно? – Петко направляет на меня свои темные очки, словно некий прибор, способный читать мои мысли на расстоянии.
– Честно говоря, я только что вспоминал о тебе, о твоих теориях…
Он молча кивает, как бы соглашаясь: «Вот видишь!» А я, наверное, отвыкнув от его молчания, спрашиваю, понемногу начиная злиться: