К тому же Марков мнит себя борцом за правду. А правда такая клиентка, от которой ничего другого, кроме неприятностей, ждать не приходится. Так что одни только фанатики продолжают ей служить. Люди, готовые стоять на своем до конца, л хочу сказать – до увольнения. Вроде этого Маркова.
– Уволить меня не уволили, – информирует меня мой коллега, когда мы сидим за обедом в клубе. – Только наказали.
– Значит, ты все же пострадал…
– Да, но не без оснований. Я допустил какие-то неточности. Тебе известно, как бывает: один говорит одно, другой – другое…
Неврастеник выражается весьма туманно и ведет разговор довольно неохотно. Люди, подобные ему, с течением времени становятся мнительными, даже подозрительными. Чтобы успокоить его, я вынужден открыть ему свои намерения.
– Действуй! – подбадривает меня Марков. – Действуй смело и жди взыскания.
– За что? У меня все проверено.
– Сколько ни проверяй, все равно к чему-нибудь да придерутся. Ты же понимаешь, что в этом их сила: по существу они виноваты, а с формальной точки зрения – нет. В свое оправдание они вытряхнут перед тобой целую кучу бумаг. Может быть, ты прав как бог, но поскольку ты все же не бог, то где-нибудь допустишь погрешность, она-то им и пригодится: почему ты об этом не сказал или, если и сказал, не внес ясность – и все такое прочее. Словом, найдут к чему придраться, чтобы дать тебе под зад.
– Но тебе-то не дали под зад…
– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.
Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».
– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.
Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:
– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.
– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.
– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.
– Но в твоем-то не сделали отметку?
– Потому что знают: со мною лучше не связываться, я не уйду, поджав хвост, а буду ходить по всем инстанциям, и если будут пытаться заткнуть мне рот, я все равно не умолкну. А тебе дадут под зад.
Колючие серые глаза его глядят на меня злорадно, у него все какое-то острое – и тонкий нос, и вытянутый подбородок, и даже уши, торчащие вверх, как у сатира. Он, наверное, потешается над тем, как я реагирую на его речи, подвергает проверке мою смелость. Я же потешаюсь над ним. Такому фанатику и в голову не придет, что рискованный шаг вовсе не требует особой смелости. А главное, он не в состоянии понять, что если я преисполнен решимости продолжать начатое дело, то не потому, что мне так дорога правда, а потому, что я нисколько не дорожу своим местом.
– Ты решил меня запугать? Напрасно стараешься, – говорю я, чтобы испортить ему настроение.
– Приятно слышать, – кивает Марков. – Меня уже воротит при виде разумных людей.
И, окончательно убедившись, что с разумными у меня мало общего, он переходит к конкретным замечаниям.
– И все же как-то управляются, – вставляю я, воспользовавшись удобным случаем.
– Вот именно – как-то. Ведь и это наше проклятое успокоение исходит из того, что все как-то уладится, все образуется. Вроде того нового микрорайона, где я вчера побывал. Дома расположены таким образом, что, находясь среди них, ты невольно впадаешь в меланхолию и уныние… Архитекторы до такой степени нахалтурили, что просто диву даешься… Спросить бы, какая бригада строителей так отличилась – тут разворотили, там скособочили, кругом недоделки… А что особенного? Ведь люди все равно вселятся в эти дома, привыкнут, будут выколачивать половики, тушить баранину с картофелем, рожать детей…
– Ты не любишь баранины с картофелем?
– Я не люблю баранов. Эта баранья апатия… это разгильдяйство… Делай как бог на душу положит, шаляй-валяй, ведь формально все в порядке: выполнено, сдано, принято… Принимающие нисколько не лучше тех, что сдают. Важно, чтоб формально все было в ажуре. Если за брак дают премиальные, чего тут мудрствовать.
– Ты слишком обобщаешь, – говорю я. – Как бы тебе опять шею не намылили.
Неврастеник вертит головой, словно говоря: черта с два, затем переставляет превращенное в руины крем-брюле, к которому даже не притронулся, и пробует только что принесенный кофе.
– Ничего я не обобщаю, Павлов. Я все это видел собственными глазами, установил, описал. Напечатают или нет, завтра скажем: было да сплыло, примемся за другое. В том-то и беда, что не решаешься обобщить, резюмировать. Как и в твоем случае. Я одно пощекотал – и забылось, ты другое пощекочешь – и тоже забудется. А если бы там копнуть как следует, разобраться во всем основательно и подвести черту, картина была бы не больно привлекательная.
– Так в чем же дело?
– Дело в том, что некому эту картину нарисовать. Ну скажи, кому это по плечу: тебе, мне?
Браться за большие фрески я бы не стал. На данном этапе меня заботят лишь отдельные детали. Так что я возвращаю собеседника к конкретным фактам. И правильно делаю, потому что уже после обеда меня вызывают к Главному. Одного меня. Предстоит разговор с глазу на глаз. А если уж предстоит разговор с глазу на глаз, надо быть готовым ко всему.
– Как обстоит дело, Павлов? – спрашивает Главный, оставаясь в сидячем положении и не указывая перстом на кресло. – Сегодня ты должен был представить материал.
– Вот он.
Главный смотрит на папку в моей руке, и его лицо выдает легкое разочарование. Человек явно настроился снять с меня стружку, и вот пожалуйста – зря настраивался.