Изменить стиль страницы

Вообще же, можно только удивляться плодовитости князя Юрия Владимировича. Его младший сын Всеволод, как известно, вошел в историю с прозвищем Большое Гнездо — за многочисленность потомства. Юрий в еще большей степени мог претендовать на такое прозвище. По числу сыновей — одиннадцать — он обошел всех других известных русских князей, за исключением своего пращура князя Владимира Святославича, Крестителя Руси.

* * *

Как и большинство русских князей того времени, Юрий в своей личной жизни отнюдь не замыкался в рамках семьи. Правда, единственный источник, позволяющий взглянуть на него, так сказать, вне официальной обстановки, имеет весьма позднее происхождение и очень неоднозначно оценивается историками.

Речь идет об «Истории Российской» Василия Никитича Татищева. В этом грандиозном историческом своде, помимо прочего, приведены очень яркие и живые портретные характеристики целого ряда русских правителей XII века, в том числе и Юрия Долгорукого. Происхождение этих портретных зарисовок остается неизвестным. Ясно лишь, что все они созданы одной рукой. Но вот кому принадлежала эта рука? Иногда полагают, что характеристики Татищева восходят к некоему несохранившемуся летописному своду XII века{100}. Однако многие детали заставляют усомниться в таком предположении и указывают на гораздо более позднее время — едва ли ранее XVII века или даже XVIII век. И все же эти портретные зарисовки заслуживают внимания. И уж во всяком случае не привести характеристику князя Юрия Долгорукого в книге, посвященной ему, было бы непростительным упущением. Правда, нужно иметь в виду еще одно обстоятельство — автор этой характеристики (кем бы он ни был и когда бы ни работал над ней) был настроен к князю Юрию Владимировичу весьма недоброжелательно, если не сказать враждебно.

Так, только у Татищева мы находим описание внешности Юрия Долгорукого: «Сей великий князь был роста немалого, толстый, лицем белый, глаза не вельми великий, нос долгий и накривленный, брада малая…»{101} (Впрочем, в одной из редакций «Истории Российской» имелось и совсем другое описание князя: «Был роста среднего, весьма толст и плешив, очи великие, нос краткий нагнут»{102}.)

Никаких современных изображений князя Юрия Владимировича, к сожалению, не сохранилось. А потому ничего нельзя сказать о том, насколько близко или, наоборот, далеко от оригинала описание Татищева. Во всяком случае, оно не имеет ничего общего с известными изображениями князя Юрия Долгорукого в различных списках так называемого «Титулярника» 1672 года — официальной книги, содержащей титулы, гербы Московского государства и других стран, а также портреты правителей России и их предков — великих князей киевских, владимирских и московских{103}. На этих портретах — по-видимому, совершенно легендарных — Юрий изображен молодым человеком, безбородым (этим он резко отличается от других князей), с какими-то детскими чертами лица и некоторой скорбью во взгляде. Вероятно, художник хотел подчеркнуть особое благочестие Юрия («…приим скипетр Российского царствия… князь великий Юрий Владимировичь Долгорукой, — говорится здесь о нем, — иже благочестием просия и все христианство в покое и в тишине соблюде»{104}). Но чем объяснить бросающуюся в глаза молодость князя? Ведь ко времени смерти ему, по-видимому, было за шестьдесят. На этот вопрос я не берусь дать ответ. (Кстати говоря, на миниатюрах знаменитой Радзивиловской летописи XV века и не менее знаменитого Лицевого летописного свода XVI века Юрий изображен вполне обыкновенно — зрелым, полным достоинства мужем, с хотя и небольшой, но заметной бородой; он ничем не отличается от других князей.)

Но вернемся к характеристике князя в «Истории Российской». Нравственные черты Юрия Долгорукого изображены здесь столь же малопривлекательными, как и его внешний облик. Оказывается, что он был «великий любитель жен, сладких писч и пития; более о веселиах, нежели о разправе и воинстве прилежал, но все оное состояло во власти и смотрении вельмож его и любимцев. И хотя, несмотря на договоры и справедливость, многие войны начинал, обаче сам мало что делал, но большее дети и князи союзные, для того весьма худое счастье имел и три раза от оплошности своей Киева изгнан был». (Или в другом варианте: «Вельми прилежал о веселии со женами и любил много пить и есть, а о разпорядке государства мало мыслил, но более всем властвовали и управляли советники и любимцы его».)

И относительно этой характеристики трудно сказать что-либо определенное. Юрий, словно нарочно, выглядит полной противоположностью тому идеалу князя, который был нарисован его отцом: как мы помним, в «Поучении» Владимир Мономах призывал сыновей не перекладывать на воевод и помощников ни заботы о войске, ни управление державой; учил их не потворствовать ни питью, ни еде, не давать над собой власти женам. (Татищеву, кстати говоря, «Поучение» Мономаха не было известно.) Однако летописный рассказ о Юрии — и мы еще убедимся в этом — отнюдь не изображает его человеком бездеятельным и подчиняющимся чужому влиянию. Так что по крайней мере в этом отношении автор татищевского портрета был, вероятно, не вполне справедлив.

Ну а что насчет «прилежания» к женам, веселию, сладким «пищам» и питию? Возможно, доля истины в татищевском описании имеется. Во всяком случае, известно, что умер Юрий именно после пиршества и, наверное, с обильными возлияниями. И ненависть к себе сумел вызвать среди киевлян в том числе и какими-то насилиями, творимыми если и не им самим, то его людьми.

В другом месте своей «Истории» В. Н. Татищев приводит историю, ярко характеризующую некоторые черты личности князя Юрия Долгорукого. Речь идет о любовной связи князя с женой суздальского тысяцкого Кучка. Имя последнего весьма примечательно: оно обнаруживает источник всего повествования — знаменитую «Повесть о начале Москвы», записанную, как считают, в XVII веке и рассказывающую о расправе князя Юрия Владимировича с боярином Кучкой, первым владельцем будущего града Москвы. Правда, версия Татищева существенно отличается от версии «Повести»:

«Юрий хотя имел княгиню любви достойную и ее любил, но при том многих жен подданных часто навесчал и с ними более, нежели со княгинею, веселился, ночи, сквозь на скомонех (музыка){105} проигрывая и пия, препровождал, чим многие вельможи его оскорблялись, а младыя, последуя более своему уму, нежели благочестному старейших наставлению, в том ему советом и делом служили. Междо всеми полюбовницами жена тысецкого суздальского Кучка наиболее им владела, и он все по ея хотению делал. Когда же Юрий пошел к Торжку (речь идет о событиях 1146/47 года. — А.К.), Кучко, не могши поношения от людей терпеть, ни на оных Юрию жаловаться, ведая, что правду говорили, более же княгинею возмусчен, не пошел со Юрием и отъехал в свое село, взяв жену с собою, где ее посадя в заключение, намерялся уйти ко Изяславу в Киев (к князю Изяславу Мстиславичу, тогда великому князю Киевскому. —А А'.). Юрий, уведав о том, что Кучко жену посадил в заточение, оставя войско без всякого определения, сам с великою яростию наскоро ехал с малыми людьми на реку Москву, где Кучко жил. И, пришед, не испытуя ни о чем, Кучка тотчас убил, а дочь его выдал за сына своего Андрея…»{106}

Именно так в «Истории Российской» описывается начало будущего великого града Москвы. (С другой версией тех же событий мы познакомимся чуть ниже.) Насколько достоверен этот рассказ? Некоторые его детали как будто заслуживают внимания. Так, например, не вызывает сомнений само существование боярина Кучки, или Кучка, на дочери которого и в самом деле был женат князь Андрей Юрьевич Бого-любский. Между Кучкой и князем Юрием Владимировичем Долгоруким действительно имело место какое-то столкновение, закончившееся убийством боярина. Однако основная канва татищевского рассказа, по-видимому, представляет собой чисто литературный домысел. Перед нами авантюрное повествование о некоем любовном приключении — и повествование это отвечает литературным вкусам XVII или XVIII века в гораздо большей степени, чем века XII.[19]

вернуться

19

В этой связи можно привести суждение М.А. Салминой, которая рассматривала вопрос о времени происхождение «Повести о начале Москвы». «…Такое обращение с историческими фактами… такое внимание к теме личной жизни видного исторического деятеля и замена исторической мотивировки событий интимно-психологическими объяснениями» совершенно не характерны даже для литературы XVI в. (не говоря о более раннем времени), но появляются только в XVII в. (Повести о начале Москвы / Подг. текстов М.А. Салминой. М.; Л., 1964. с. 74—76). Это суждение применимо и к оценке татищевского сюжета.