Изменить стиль страницы

Камиль слушал молча, в оглушенном беззвучии, в котором тонули мулыкание пригревшегося у ног аббата кота, тихий мерный стук часов и потрескивание дров в камине. Сердце Камиля де Сериза вдруг на мгновение смягчилось, глаза погасли и увлажнились. Он расслышал де Сен-Северена, несколько сеунд молчал, потом покачал головой, глядя в пол.

— Ты… многого не знаешь обо мне.

— Надеюсь…ты не обгладываешь скелеты изнасилованных тобой девиц?

Аббат бросил эту фразу бездумно, походя, он не подозревал Камиля де Сериза в гибели Розалин, уверив себя в его невиновности. Бледность разлилась по небритым щекам Камиля, однако, глядя перед собой невидящими глазами, он спокойно, даже с легкой улыбкой, проронил:

— Нет, это пустяки. Пиры Тримальхиона… трапезы Лукулла. Разве я похож на каннибала?

— Мне трудно сказать, на кого ты похож…

У Камиля, как заметил Жоэль, снова изменилось настроение. Минутная слабость прошла, Камиль был снова зол и исполнен ненависти. Глаза его начали светиться, как болотные огни.

— Если ты подлинно ждёшь от меня сентиментальных слёзных покаяний, — не дождёшься. Я исхожу из отсутствия в мире заповедей, определяющих моё поведение. Я хозяин жизни и ставлю грандиозную мистерию о торжестве своих стремлений, слежу за логикой триумфального развития страсти, сметающей всё на своем пути. Это и есть моя истинная вера. Самые бешеные вожделения плоти, и самое грязное распутство порождаются одной только жаждой любви… И именно там обретается подлинное наслаждение. Но тебе этого никогда не понять.

Жоэль сильно сомневался, что ему стоит выслушивать эти софизмы, слышанные уже стократно, набившие оскомину и ставшие банальностями, несмотря на то, что их носители считали себя людьми оригинальными и ни на кого не похожими. Почему все эти распутники, с удивлением подумал он, непоколебимо уверены, что обогащены каким-то особым опытом, пусть животным и всем доступным, но почему-то принимаемым ими за неповторимый и глубокий? Жоэль иногда встречал на высотах духа людей поразительной силы ума и мудрости запредельной, но среди развращенных и чувственных ему даже здравомыслящие не попадались. Либо мощь большого ума расплавит похоть, либо похоть подточит, как ржа, самый сильный ум, разъест его смрадной плесенью и превратит в ничто.

Но теперь он лучше понимал беду Камиля. Несчастье всех блудников в том, что ничего духовное не может занять их, и чтобы избежать смертной тоски, они нуждаются в чувственных удовольствиях. Но всё забавы плоти скоро иссякают, ибо примитивны и однообразны, и начинают не забавлять, но утомлять. Мир духа неистощим и беспределен, но мир плоти слишком ограничен и куц. В итоге они остаются в тоскливой пустоте. Идущие дорогами похоти не оставляют следов в этом мире, и гибнут в мире ином….

Душа Жоэля странно отяжелела от этого понимания, и тут же помутнела от нового озарения. Господи, как же опошлел, постарел, поглупел и обездарел этот человек! Чем он хвалится, чем пытается задеть его, что за вздор несёт? «Насилие для многих неизмеримо повышает наслаждение…» «Ты принял монашество, чтобы унизить меня…», «самое грязное распутство порождается жаждой любви…» И это он говорил ему? Почти похвальба содеянным, проговариваемое равнодушие к Мари, чью жизнь он изувечил, и насмешки над ним самим? Но слова Камиля не возмутили, а именно… странно разочаровали, даже утомили аббата. Если распутник осознал себя распутником и ужаснулся — он уже стал кем-то другим, но слушать подлеца, отстаивающего своё право быть таковым и даже требующего от вас уважения его принципов — это тягостно и скучно. Но, может, это просто поза? Камиль болен, истомлён и потерян. Он не равен себе.

— Жажда любви… Любви надо быть достойным. Ты, которого к женщине влечёт не более, чем стремление aller a la chaise percee, хочешь уверить меня….

— Что меня влечёт — меня не интересует, — перебил де Сериз, — но я давно понял, что пик наслаждения достигается лишь в моменты свершения абсолютной блудной мерзости…

Аббат вздохнул. Камиль невольно проговорился. Да, он понимал, что творит мерзости. Но что это меняло? Теперь аббат въявь заскучал и преисполнился вялой тоской. Говорить было не о чем, и Жоэль внезапно ощутил странную горечь — горечь гибели последней надежды обрести на земных стезях друга, и тут же поразился себе. Каким же глупцом он был, надеясь на это? Почему его душа когда-то выбрала именно этого человека? Что это было? Незрелость духа? Неопытность сердца? Чем он привлёк его? Жоэль не понимал себя. Он ли повзрослел или этот человек подлинно деградировал? А, может, и то, и другое?

Камиль де Сериз умолк. Он заметил, что на лице Жоэля появилось выражение отстраненное и скучающее. Это неожиданно обозлило, ибо он совсем не такой видел эту встречу. Ему казалось, что аббат взбесится и кинет ему наконец в лицо слова ненависти, злости и мести, но это скучающее равнодушие, вялое безразличие и тоскливое безучастие было для него безжалостней любых оплеух. Он бесил Камиля де Сериза до дрожи.

Аббат же, горестно и потерянно озирая Камиля, неожиданно в рассеянном недоумении вспомнил переданные ему Робером посмертные слова Розалин. Он не находил теперь в этом человеке ничего, достойного внимания, и ведь мадемуазель де Монфор-Ламори говорила почти то же самое. Да, похоже, бедняжка Розалин была права. Бочка данаид… Пустота, низость помыслов, жалкое субтильное убожество. В нём подлинно нечего полюбить… И этот человек утверждал, что его любили? Что он был любим? Когда он говорил об этом, неприятие смысла сказанного на минуту затмило для аббата его лживость. Сериз лгал, ему, понял Жоэль. С языка Жоэля невольно сорвались непродуманные, но искренние слова.

— Бог мой, а тебя, действительно… хоть когда-то… хоть раз… любили?

Сериз медленно поднял на него глаза и окинул аббата взглядом волка. Сен-Северен похолодел, поняв, что угадал, и эта угаданная правда почему-то задела его собеседника стократно больнее, чем всё остальное. Камиль, резко вскочив и на ходу бросив слова прощания, пошёл к двери.

Аббат не остановил его, но задумался. Господь не допустил, чтобы ненависть к этому человеку когда-то захлестнула его, отстранил от мести и гнева, чтобы спасти от кровопролития и призвать к себе. Но это безгневие было не от него, но от Бога. Сегодня аббат говорил с мертвецом и глупцом, и, увы, это не было позой Камиля. Но что ему, Жоэлю, теперь до этого человека? Жалость осталась, но она проступила именно той гранью, о которой говорил ди Романо, мудрый и сведущий в движениях душ сынов человеческих. Жалость не как проявление истинной любви и сострадания, но снисхождение к ничтожеству и жалкой немощи…Mìsero, squàllido, insignificante, miseràbile…

Аббат затосковал. Годы не прошли для него даром: он понимал, что душа его только что потеряла толику любви, и он обеднел. Оскудение не затрагивало личности, не разоряло, но потеря и мизера любви больно отозвалась в сердце.

Глава 11. «Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных…»

Однако мысли о самом себе занимали де Сен-Северена недолго. Он разделся, не вызывая Галициано. Прошёл в спальню и прилёг на кровать под тяжёлым пологом. На постель тихо взобрался Полуночник, грустными зелеными глазами окинул хозяина и устроился рядом, свернувшись клубком. Аббат почесал своего любимца за ухом, продолжая размышлять о состоявшемся разговоре, но горький вывод уже был сделан и, хоть и томил душу, ничего уже было не изменить. Он снова подумал, что теперь Камиль для него окончательно стал язычником и мытарем, и в мозгу аббата снова пронеслась мысль о том, что де Сериз никогда не был любим — иначе не было бы этого волчьего взгляда, коим он окинул его.

Но Камиля и нельзя полюбить, ибо он — убийца любви. Убийца его любви и убийца Мари. Отсутствие женского чувства было возмездием Серизу. И именно это, ни о чём не подозревая, поняла Розалин де Монфор-Ламори, когда сказала Роберу, что де Сериза просто невозможно полюбить, ибо его душа пуста. Да убийца убивает свою душу, мертвая душа смердит в живом, и живые подсознательно избегают её…