Почтмейстер долго вертится перед зеркалом, примеряет, обдергивает, приглаживая редкие жирные волосы на висках. Он придирается к покрою брюк, к бортам, которые будто бы не так лежат, и к каким-то невидимым складкам, капризничает и сердится. Алексей изумлен: кто-то осмеливается говорить с отцом таким тоном. Он ощущает в сердце ненависть к этому наглому заказчику. Почтмейстер снимает сюртук, надевает еще раз, вертится перед зеркалом, выпячивает толстый зад, сопит, пробует оторвать пуговицу и, наконец, оставляет сюртук для переделки. Отец пожимает плечами. Мать выходит из кухни. Она какая-то испуганная, и Дорош бросает ей сквозь зубы:
— Видела? Можно поздравить тебя с таким избранником…
«Какой еще избранник?» — думает Алексей. Мать ставит на стол стаканы, пальцы у нее дрожат.
Нет, Алексей многого еще не знает и не узнает никогда. Но в маленьком домике портного, на узком пространстве между заросшей лопухами канавой и тремя бесплодными сливами, под серым налетом повседневности тлеют воспоминания о несбывшихся мечтаниях, тлеет боль непогасших обид на то, что жизнь прошла не так, как должна бы пройти, что она выскользнула из рук, рассыпалась песком, унеслась с ветром, как белый пух одуванчика, оставив в руках лишь голый горький стебель.
Не осталось и следа от тех дней, когда молодой парень в цехах киевского арсенала впервые в жизни услышал слова, ускорившие биение его сердца, слова, от которых сжимались кулаки, а будущее казалось горячей жара расплавленной стали. Его изгнали оттуда, прежде чем он успел как следует связаться с кипящим подспудным течением, к которому его непреодолимо тянуло, и его сослали в это маленькое грязное местечко, где кирпичный завод был единственным промышленным предприятием, на котором четыре человека вручную выделывали кирпичи. Но портной Дорош навсегда запомнил то прежнее — толпу рабочих на заводском дворе, грохот молотов и быструю, шумную, пульсирующую жизнь. И он вспоминал это с тоской и болью.
Не осталось следа и от того стройного юноши, в которого была влюблена мать. Он превратился в жирного пьяницу, вот в этого почтмейстера, который бил жену и пинал ногами детей. Навсегда отравлено сердце той первой, неумной, зря растраченной, полной восторгов и упоений, никогда не высказанной любовью, которая оказалась ошибкой, чувством, брошенным в пустоту, поглотившим весь жар молодости и не оставившим взамен ничего, кроме стыда и обиды.
И Алексей рос, не зная о том, что над ним тяготеет двойное наследство: горькая, обманутая, неосуществленная страсть родителей — несостоявшегося революционера, кузнеца из арсенала, сейчас портного Дороша, и несостоявшейся пламенной любовницы — бледной болезненной матери.
Но у Алексея впереди была еще целая жизнь, и он рвался к ней, широко втягивая ноздрями запах далеких вихрей.
А вихри приближались незаметно и вдруг неожиданно ударили по местечку, — Алексей не понимал еще слова «война», но его ноздри раздувались в предчувствии приключения.
На станции пьяными голосами пели новобранцы, лавочница Иванова с плачем провожала старшего сына, люди стали читать газеты, собираться группами у дверей домов и на углах улиц. Учитель все чаще ездил в город, и вдруг у Алексея оказалось больше свободных дней, когда можно было ускользнуть из дому и бродить по местечку и окрестным деревням.
Жизнь как будто шла своим чередом, только поезда мчались один за другим и из них доносились громкие песни. Алексей даже не заметил, как война подошла совсем близко. Однако не так близко, как ему хотелось. И тогда в один прекрасный день он решил пойти ей навстречу.
Он это представлял себе довольно просто. Достаточно буханки хлеба, положенной в холщовую сумку, в которой он обычно носил книжки, достаточно сунуть отцовский перочинный ножик в карман — не страшно, ведь он сюда все равно не вернется — и айда! Дорога шла прямо на запад, и на запад же надо было идти, чтобы попасть «туда». О том, как выглядит это «там», Алексей не слишком задумывался. Он знал только, что с него хватит дома, школы и всего прочего. На станции ему часто случалось разговаривать с солдатами, едущими на фронт. Они давали ему твердые, как камень, сухари и учили веселым песням, неприличный смысл которых он понимал лишь отчасти.
Сапоги поднимали по дороге клубы пыли, и, оглянувшись, Алексей уже не мог рассмотреть домов местечка. На мгновение его охватил страх — он заколебался. Но тотчас быстро двинулся вперед. И сразу все оставшееся позади словно перестало существовать. Солнце жарило, но прохладный ветерок дул в лицо, приятно остужая его. На кустах вдоль дороги сидели птички, тихонько щебеча, и листья верб отливали серебром. Хуже стало, когда пошел дождь. Спавший в стогу Алексей изрядно промок. Но он не обращал на это внимания. В деревнях, через которые проходил, он врал напропалую из страха, что его кто-нибудь задержит. Хлеб вышел скорее, чем предполагал Алексей, но в огородах уже подросла морковь, да и крестьянки жалостливо приглашали к столу маленького странника.
«Там» оказалось совсем иначе, чем он думал. В воздухе стоял неумолчный гул, земля была изрыта окопами, люди, взволнованные и возбужденные, сначала не обращали на него внимания. Не представлялось ни одного случая для героических подвигов, не было ни следа приключений, и Алексей бродил по окопам, совершенно не понимая, где же это война, о которой он столько слышал. Не было развернутых знамен, и никто не шел в атаку с песней на устах, люди копались в грязи изрытой земли, жевали черный хлеб, куда-то стреляли, ругались, толкали путающегося у них под ногами мальчика. Наконец, им заинтересовался высокий худой прапорщик.
— Эй, это что за пострел здесь вертится?
— Мальчонка, — неубедительно объяснил усатый солдат.
— Что за мальчонка, откуда?
Алексей молчал, боясь, что его отправят домой.
— Будешь ты говорить или нет?
У прапорщика были маленькие, бесцветные глаза, пронзительно холодные. Алексей съежился в ожидании удара. И удар обрушился.
— Шпиона подослали, он тут шатается по окопам, а эти дураки…
Удар был такой, что Алексей некоторое время не слышал на одно ухо. Его потащили в какой-то хлев, где он два дня сидел без воды и без хлеба, потом снова вывели, снова били и, наконец, решили отправить домой. Подвода немилосердно трясла, солдат с винтовкой сурово покрикивал на него, подозревая, что маленький узник попытается бежать, что подтвердило бы подозрения прапорщика. Реквизированная худая кляча едва вытаскивала ноги из грязи. Алексей сидел с опухшим, окровавленным лицом и бессмысленно смотрел в пространство. Теперь ему уже было все равно. Отцовский ремень и сравнить нельзя было с кулаком того человека с бесцветными глазами. Алексей нащупал языком шатавшийся зуб, и губы его искривились от сдерживаемого плача. Он чувствовал себя глубоко обиженным, несчастным, одиноким. Вдобавок его кольнула мысль, что солдаты отняли у него перочинный ножик отца.
Но дома его приняли совершенно иначе, чем он ожидал. Мать — обильными слезами, возгласами, волной нежности. Сестра Сонька — робкими, осторожными заботами. А отец — как ни в чем не бывало, словно ничего не случилось и сын, как обычно, вернулся из школы.
Несколько дней Алексей чувствовал себя очень неуверенно, угнетенный сознанием, что гроза должна разразиться и будет тем страшней, чем дольше собирается. Ожидание терзало его. Бывали минуты, когда ему хотелось подойти к стене, снять с гвоздя ремень и подать его отцу. Вот бей, только сейчас, немедленно.
Но проходили дни, а отец не упоминал о случившемся, не спросил даже о ножике. Алексей стал дышать свободно, и иногда ему казалось, что так и должно быть. Он чувствовал себя прямо-таки обиженным, когда после долгого отсутствия учителя снова начались занятия в школе и отец после обеда, как прежде, сказал: «Бери книжки и готовь уроки».
Теперь ему казалось, что «там» все было не так уж плохо. Алексей стал припоминать подробности, которые тогда словно прошли мимо него, а быть может, никогда и не существовали, и по секрету рассказывал их Васе и другим мальчикам. Здесь, в кругу своих товарищей, он получал полное удовлетворение. На него смотрели с восхищением, верили всем его выдумкам, которые рождались ежедневно, украшая, расцвечивая, покрывая чудесным блеском неудавшееся приключение.