Изменить стиль страницы

Она крепче сжала ручку Аси, словно чувствуя какую-то вину перед ней. Но нет, нет, Ася росла, Ася была уже большая, а в сердце, в теле, в мозгу жила тоска по маленькому ребенку, по младенцу, ведь она так давно не прижимала к груди, не чувствовала прикосновения смешных ручонок, похожих на розовые цветы. И, наконец, разве она не имеет права на ребенка, на любовь, на нормальную жизнь, какой живут другие люди! Алексей не погиб, Алексей с нею, — она вытянула в жизненной лотерее счастливый номер, самый большой выигрыш, — но что из этого? Горький осадок, злые слова, отчужденность — и больше ничего.

Она почувствовала острую обиду на мужа. Какое право имел он портить свою и ее жизнь? Какое право имеет жить так, как он живет? Во имя чего она должна выносить его хмурое лицо, его капризы, его истерические выходки?

Но словно другая Людмила, спокойная и мудрая, смотрела со стороны и иронически улыбалась. Не притворяйся, Люда, совершенно ясно, ты влюблена, ты так же, а быть может, еще больше влюблена, чем когда выходила за Алексея, когда рожала ему ребенка, когда вы говорили о сыне.

Да, да, так оно и есть: пройдя через смерть, люди еще лучше узнали цену жизни, цену любви. Не глупо ли, что нужно было прожить столько лет, чтобы понять это? Только теперь знаешь, что жизнь была свыше меры прекрасна и богата. Учеба, работа на коллективизации, Алексей, труд — полная, бьющая через край, шумящая жизнь. И это принималось, как должное.

А что теперь? Неудовлетворенность и обида. Ася? Да, Ася. Но ведь хотелось еще самой любить, жить собственной жизнью, а не довольствоваться только тем, чтобы по мере сил помогать и следить, как растет, развивается и уходит все дальше другой человек, пусть даже этот человек родное дитя.

И снова кольнула тоска по тому, по маленькому. И Людмила почувствовала себя словно пойманная на месте преступления, когда вечером пришел Алексей и тяжело опустился на стул.

— Видимо, погода меняется. Будто кто гвозди в голову вбивает…

Она засуетилась.

— Я сделаю тебе компресс.

Она клала ему на голову компресс и старалась избегать его взгляда, чтобы он не прочел в нем давешних мыслей — о сыночке, о маленьком сыночке. Алексей заметил ее смущение, и его мысли сразу покатились по темному пути подозрений.

— У тебя руки дрожат.

— Нет, нет, это так…

Он откинулся на спинку потертого кресла и, будто совершенно поглощенный борьбой с головной болью, следил за ней из-под опушенных век. Какая она красивая, Людмила! Притворно безразличным тоном он небрежно бросил:

— Что ты сегодня делала?

Людмила удивилась. Он давно не интересовался тем, что она делала, давно перестал спрашивать, куда она идет, когда вернется, что с ней. Она подняла брови. Алексей крепко стиснул пальцы. Да, она ищет слов, ищет в мыслях, что сказать, как солгать. У кого она могла быть, с кем она могла быть? Есть, наконец, кто-то другой или нет? Узнать теперь же, сразу, и пусть уже все кончится. Он подумал, что она может бросить ему в лицо прямо без оговорок: да, была там-то и там-то, а ты мне чужой — и все кончено. И он ужаснулся. Нет, пусть будет что угодно, пусть только она молчит, пусть пощадит его, пусть хоть раз изменит своей правдивости. Ах, как болит голова, сейчас невозможно ни о чем думать, невозможно вынести никакой удар.

Но Людмила, видимо, не намерена была наносить удары. Она села поодаль. Почему так далеко? Ему хотелось, чтобы она была близко, почувствовать тепло ее рук, ее дыхания, запах ее волос. Так, как она сиживала раньше, рука в руку, когда его всего пронизывало счастьем сознание, что она здесь, своя и близкая. Но нельзя же ей сказать: «Сядь возле меня». Она высоко подымет брови с выражением удивления, промолчит о том, что хотела сказать, и будет сидеть, отделенная от него столом, спокойная, корректная, далекая.

Голова невыносимо болела. Теперь эти боли, которые сначала доводили его до безумия, появлялись все реже, но все же возвращались время от времени, и Алексей чувствовал себя тогда бессильным, беспомощным, как покинутый ребенок. Да, да, она меняла компрессы, заваривала крепкий чай, давала порошки, но ей не приходило в голову, что, быть может, ему больше помогло бы, если бы она просто положила ему на лоб прохладные сильные руки.

— Почему ты ничего не говоришь? — спросил он хриплым голосом.

— А это тебя не утомляет?

— Нет, нет, наоборот.

Она рассказала ему о Вовке. Осторожно выбирая слова, внимательно следя за выражением его лица. Ей так не хотелось сейчас упреков, насмешек, резких замечаний. В сердце еще тлели огоньком те мысли; и белый снежный вечер оставил в душе чистый, светлый след чего-то странно торжественного. И мысли — нет, не мысли, — тоска по ребенку, которую она вдруг почувствовала с такой силой, как будто сильнее связала ее с Алексеем. И казалось, что разговор был не со своими мыслями, а с Алексеем о том, о давно забытом, заброшенном в прошлое, о маленьком сынке Алексея и ее, прелестном, розовом, улыбающемся сынке.

Но упреков не было. Алексей слушал. Да, да, это правда, — она ходила не к любовнику, она не встречалась с другим мужчиной, она была с Асей, все было так, как она говорит. И Алексей почувствовал облегчение и стыд за свои подозрения. Отвратительная, подлая ревность, она унижает человека, терзает его, омрачает сердце, а между тем ничего нельзя было поделать. И, может быть, в самом деле теперь он мыслит трезво — никого, кроме него, у нее нет, все это вздор, нет, никто больше не вошел в жизнь Людмилы. А если так, то, значит, ничто еще не потеряно, все еще может быть, как было.

— Да, да…

Она удивилась. Он поддакивал, кивал головой, но сам словно отсутствовал. О чем он думает, рассеянными глазами глядя куда-то в пространство? Что вдруг так заняло его, что он позабыл об упреках, не сделал язвительных замечаний насчет воспитания?

— Хорошо, что ты пошла, — сказал он вдруг.

Ах, как хорошо, что это было именно так — что она была там, а не где-нибудь в другом месте, что именно это ее так волновало, а не что-нибудь другое.

Голова переставала болеть. Алексей снял компресс.

— Сейчас переменю.

— Нет, не нужно. Мне уже хорошо.

— Так быстро? — удивилась она.

— Да, спасибо, Людмила.

Он сделал движение, чтобы взять ее руку. Но она не поняла, и рука Алексея упала.

XII

— Вы утомились, Алексей Михайлович? Я сейчас, сейчас, еще только несколько штрихов.

Профессор Демченко отступил на полшага — больше не было места в тесной комнате — и прищуренными глазами всмотрелся в набросок.

— И как назло я к старости стал дальнозорок… Хорошо, что хоть рисунки небольшие. А то один мой ученик, так тот выходит во двор, чтобы посмотреть на свою работу… С четвертого этажа вниз, потому что нет места посмотреть, как следует. Ну, ничего, война кончится, и тогда…

Алексей действительно чувствовал себя немного усталым. Он уже второй раз позировал старому художнику, который уверял, что ему нужна голова Алексея. Неизвестно почему это неподвижное сидение на месте утомляло больше, чем работа; как раз среди этой тишины и покоя невозможно было не думать о всех неприятностях. Но он вежливо возразил:

— Утомился? Нет, нет, что вы!

Старик покачал головой.

— Я вижу, я же вижу. У вас очень изменчивое лицо, Алексей Михайлович, и это сразу видно… Ну с меня хватит, это только набросок.

Алексей без особого интереса взглянул на рисунок. Он показался себе совершенно непохожим. Но старик, видимо, был доволен.

— Как-нибудь я еще разочек попрошу вас. Но это уж потом, потом. А теперь я покажу вам еще несколько рисунков. Пока светло, можно поглядеть.

Открыв большой кованый сундук, он стал вытаскивать из него рисунки. Алексей обратил внимание на свернутую в трубку картину.

— А это что?

Профессор вдруг словно смутился.

— Да это… Старая, старая работа… Одна копия. Еще в Петербурге медаль за нее получил. Сколько же это лет? Лет пятьдесят, а то и больше. На заре туманной юности, как говорится… Спрятал вот, на память.