Изменить стиль страницы

Ася взглянула на свои мокрые от слез пальцы и испугалась.

— Потому что здесь такая пыль, грязно всюду, а я опиралась.

— Ну, ступай, ступай домой, паинька, умойся, папочке пожалуйся.

— Вот и пойду. И уже никогда с тобой не стану ходить, хотя бы ты не знаю что обещал.

— Как раз, просить тебя буду!

Ася быстро выбралась на лестницу и сбежала вниз. Вова снова прильнул носом к стеклу, назло самому себе, потому что знал уже это зрелище наизусть и без Аси ему вовсе не хотелось созерцать его. Но Фекла Андреевна, словно почувствовав чужой неотрывный взгляд, подошла к окну и, подозрительно выглянув в надвигающиеся сумерки, спустила приклеенный к палке большой лист черной бумаги.

Она снова подошла к столу. Искривленные пальцы перебирали холодную, сыпучую муку, растирали манный песок, ощупывали скользкую поверхность жестяных банок. От наслаждения она прикрывала глаза. Всего было вдоволь. Желтело пшено, сверкал, как алмазы, сахар, шуршал чай в цветных обертках. Она тщательно осмотрела кольцо колбасы, нет ли на ней плесени. Но колбаса высохла, стала как железо, и, твердая и легкая, темнела, как спящий уж. Старуха жевала беззубым ртом, ощущая на языке вкус пищи, сытный, теплый, пахнущий. Это была жизнь, гарантия жизни, щедрое изобилие, обеспечение, уверенность, счастье.

В сотый раз, снова и снова переживала она свое необъятное, непостижимое, острое счастье — она жива. Исчезли дома, улицы, в руинах лежал город, израненный бомбами, изорванный в клочья артиллерийскими снарядами. Не устоял и гранит, базальт и мрамор, а она жива. Десятки и сотни тысяч людей погребли развалины, ледяные глыбы, темная земля — сильных, молодых, цветущих, а она жива.

Сколько здесь пищи: топленое масло в высоком глиняном кувшине — масло, которое может закрасить желтой подливкой белую манную кашу, поджарить омлет из яичного порошка, разлиться во рту невыразимым, подкрепляющим, дающим жизнь вкусом жира. Что бы мы тогда ни отдали за один такой сухарь! А здесь их груды, горы, кучи! Можно размочить их в белом, сладком сгущенном молоке, жевать, высасывать, сколько наслаждения! Копченая грудинка, сколько ее, сколько ее, старательно высушенной, проросшей белым жиром — розовой, упругой, укрепляющей. Полная коробка сыра, желтого, жирного сыра. Можно открыть ее, и тогда ноздри почувствуют острый, сытный, неописуемый запах. А крупа? А мука? А повидло?

Ох, равнодушно и пренебрежительно смотрят люди на старую женщину, на Феклу Андреевну, в истрепанном черном платье, в порыжевшем свитере. Если бы они знали… Ни у кого, ни у кого нет столько, сколько у нее. Нет, никто не умел так, как она, тщательно собирать, доставать, прятать.

Ей казалось, что она держит в руках волшебный жезл, который дает ей силу и власть. Когда-то люди сражались за золото, убивали друг друга за золото, дающее власть. Но чем же было сегодня золото? Ничем. Не укусишь его беззубыми деснами, не согреешь им желудок, не потечет оно теплой кровью по жилам. Смысл и значение его потеряны, — холодный, светлый металл стоил меньше, чем белый кусочек сахара. Это была сила и могущество, это была сама жизнь…

Ей показалось, что кто-то подходит к двери. Она замерла, стараясь не дышать. Да, звонкие шаги. По-видимому, это сумасшедшая Тамара. Старуха оперлась руками о стол, впиваясь взглядом в двери. Нет, они были закрыты — конечно же, крепко закрыты: в замке торчал ключ, задвижка была на месте, на месте и цепочка и еще особая скоба, которую она сама придумала и заказала далеко на окраине города, где ее никто не знал, пожертвовав на оплату банку консервов.

Кто-то постучал. Старуха вздрогнула и прикрыла глаза, словно опасаясь, что там, за дверью, могут сквозь доски почувствовать ее взгляд.

— Фекла Андреевна, это я.

Да, это была Тамара. Она постучала еще раз, забарабанила кулаком в дверь. Постояла минутку, видимо прислушиваясь. Старуха с большой радостью остановила бы на это мгновенье собственное сердце, чтобы его биение не выдало ее.

— Фекла Андреевна!

Нет, она ведь завесила дверь одеялом, даже свет лампы не может пробиться сквозь щели. Пусть та уже уходит, пусть уходит!..

И та действительно ушла. Слышно было, как скрипит лестница, как открываются и закрываются двери.

Теперь можно было прятать все, что наполняло комнату. С сожалением, медленно завязывала она мешки и мешочки. Крепко, чтоб не рассыпалось, чтоб не пропала ни одна крошечка. Обертывала в бумагу пакеты, пакетики, еще раз пересчитывала для большей уверенности уже стократно пересчитанные банки и кулечки. Взяла в руки последнее приобретение — оклеенную голубой бумагой банку сгущенного молока. Сладость и белизна, густота, запах, вкус, жизнь, жизнь!.. Она открыла шкаф, комод, сундук и медленно, расчетливо укладывала продукты одни рядом с другими, одни на другие. Покрывала их старыми лохмотьями, порванным платком, вылинявшей шалью, потрепанной юбкой, закладывала, завешивала так, словно чьи-нибудь глаза могли сквозь закрытую дверь увидеть, подсмотреть ее сокровища. Она запыхалась и устала, но, наконец, комната обрела обычный вид — мрачного склада рухляди, заставленного старой, поломанной мебелью, ничем не выдающего того, что он таит в себе сокровище, таит в себе самое ценное и самое прекрасное: жизнь — ароматную, жирную, густую, сладкую, вкусную, сытую.

Она еще раз оглядела комнату. Нет, нигде не было ни следа. Она не уронила ни одной крупинки, ни одной пылинки муки, ни одного кристаллика сахара.

И тут только старуха ощутила голод. Пробежала мысленно — к Дорошам пойти? Нет, нет, там она была вчера. К Тамаре? У Тамары ничего нет, она вчера была в магазине и, вероятно, по своему обыкновению, все уже съела. Профессор? Да, там она давно не была — сколько уже дней? Наверное, угостят.

Дуня кормила в углу собачку, и старуха посмотрела возмущенно. Белый хлеб! Посмотрите-ка, белым хлебом собаку кормят!.. Но сразу же это оказалось прекрасным предлогом для нее напроситься на угощенье.

— Ой, какой хлебушко… А нам — все черный да черный… Как глина…

— Ничего, Фекла Андреевна, что нам, старикам, нужно? — улыбнулся профессор, пододвигая ей стул. — Прислали мне, так я для внучки. Ребенку все же больше надо… Набегается, напрыгается за день. А мы уже свой белый хлеб скушали, хе-хе, не так ли, Фекла Андреевна? За столько лет…

— Не знаю, как кто. Я что-то этого белого хлеба не так много видела в жизни, — ответила она обиженно, поправляя сползавший с плеч вязаный платок. Но тотчас же протянула руку за тем, черным, что лежал нарезанный на тарелке.

— Был, был у вас, наверное, и белый и черный. Это у всех бывало в жизни, — профессор медленно пил чай, грея о стакан худые пальцы, узкие и длинные пальцы художника. — А впрочем… Так ли уж это важно?

Она взглянула на него прищуренными глазами. Ах, старый гриб! Ну, конечно, что ему… Ему бы уже давно пора преставиться… Смотрите на него, как рассуждает. Втихомолку небось тоже белым хлебом обжирается, а на людях — ишь ты какой скромник!..

— Лишь бы только там, на фронте, было что есть, а мы уж как-нибудь выдержим.

Не отвечая, она кивала головой. Минутку выжидала, не пригласят ли ее, но видя, что профессор рассеянным взглядом смотрит в пространство, протянула сама вилку.

— Сальца попробовать…

— О, извините, — засуетился профессор, — я забыл предложить. Сам-то я не очень, особенно на ночь…

Она торопливо ела, не отвечая.

* * *

Всю ночь Асю мучили кошмары. Топталась по темной комнате Фекла Андреевна, и надо было обязательно от нее спрятаться. А спрятаться было некуда, так как всюду стояли мешки, ящики, свертки, и на каждом сидела страшная крыса с длинным хвостом. Но прежде чем крысы успели броситься на Асю, прежде чем ее заметила Фекла Андреевна, наступило, к счастью, утро, и тяжелый сон развеялся, будто его никогда и не было.

Ася пошла в школу. Из квартиры сапожника выбежал Вова, как всегда в кепке набекрень, с окурком в зубах.

— Как дела, пионерка?

Ася пожала плечами и пошла дальше, подняв голову. Вова подставил ей ногу, девочка чуть не упала на мокрый пол коридора.