Злоба врагов понятна, она даже придает силы. Но если узнаешь, что все твои труды, раздумья, переживания, все, что ты делал во имя великой цели — установления мира и порядка на Русской земле, — не только не приносит тебе общего безоговорочного уважения, но и вызывает усмешку, — от этого охватывает злая тоска.
Вечером, придя на княгинину половину, великий князь захватил с собой список новой песни. Посидел немного, дождавшись, пока уведут спать Верхуславу и унесут сыновей, и только когда они с Марьей остались наедине, начал разговор.
— Вот, Марьюшка, — сказал он, — какую славу обо мне разносят.
— А что такое случилось, Митюшка? — спросила княгиня встревоженно. — Это что на свадьбе пели? Ты из-за этого такой печальный?
— Послушай, я тебе прочту. Уж извини, из меня песельник никудышный. Я тебе так прочту, — сказал Всеволод. Но читать не стал. — Помнишь, я говорил про князя Игоря, что погубил дружину свою? Я и тогда говорил, что про него сказки сочинять станут. Это что же получается? Дружину положил зазря, поганым руки развязал, впустил их в свою вотчину — и все равно про него песни поют!
— Так ведь, Митюшка, там и про тебя сказано.
— Да как сказано-то? Вот, — Всеволод зашелестел тонкими листами, — вот: «Великий княже Всеволоде! Не мыслию тя прилетети издалеча, отня злата стола поблюсти? Ты бо можеши Волгу веслы раскропити, а Дон шеломы выльяти. Аже ты был, то была бы чага по ногате, а кощей по резани…». Вот, слушай: «Ты бо можеши посуху живыми шереширы стреляти — удалыми сыны Глебовы!». …Удалыми сыны Глебовы, — повторил Всеволод. Глаза его темнели гневным огнем. — Это ли не насмешка надо мной? Человек, кто это написал, был, наверное, у Святослава в войске, видал, как этих удалых сынов Глебовых тот же Игорь Святославич гнал со свистом, будто зайцев. Их храбрость всему свету известна. Эти удалые Глебовичи скоро друг друга перережут. Теперь все надо мной насмехаются!
— Да что ты, Митюшка, — успокаивающе сказала княгиня Марья, — тебе мнится только. Нет насмешки здесь.
— Нет, Марьюшка, не мнится. Это теперь пойдет по всем городам. То-то князья посмеются! Вот, мол, какие у князя Всеволода слуги удалые. Ты послушай: ни про кого больше так не сказано. Вот: «Святослав плачет-убивается, жалко ему племянников Игоря да Всеволода». Знаю я, как он их жалеет. Кроме себя, Святослав никогда никого не жалел! Того же князя Игоря, если б мог, живым съел! А ему теперь, князю Святославу-то, по всей Руси славу поют: первый печальник по Русской земле. А он на эту землю поганых наводил сколько раз — про это уж никто не помнит.
— Про князя Святослава ты верно говоришь, Митюшка, — сказала княгиня Марья.
— Еще бы не верно. Я ведь знаю его. Я, Марьюшка, поверишь ли, уж думаю, не пойти ли мне на них? Дружины у меня много. Киев сожгу, Чернигов сожгу — может, и мне тогда славу запоют песельники?
— Что ты! Как можно так думать!
— Знаю, что нельзя, Марьюшка. Им — все можно. А мне нельзя… Им все простится. А мне этих удалых Глебовичей еще долго припоминать будут. Ну, ладно. Я им теперь, Глебовичам-то, покажу, кто удалой, а кто нет. А то уж я про них и забывать стал. Порфирия-епископа к ним послал — уговаривать.
— Опять воевать будешь с ними? — спросила княгиня.
— Это уж решено, — ответил Всеволод. — Я и воеводе сказал, чтоб дружину готовил. Я ведь к тебе и пришел-то сказать, что через три дня выступаем.
— Опять уходишь, — грустно сказала княгиня Марья. — В этот раз надолго ли?
— Да пока не побью их как следует, — твердо ответил великий князь, — Глебовичей-то удалых.
Княгиня вздохнула. Она знала, что отговаривать мужа бесполезно: война была его делом, и он не терпел, когда она вмешивалась.
— А это, — Всеволод потряс листами в воздухе, — я нынче же в печку брошу. Чтоб мне больше этого не видеть и не слышать. Хотя, — и он вдруг смущенно улыбнулся Марье, — хотя, сказать по правде, жалко жечь-то. Уж очень красиво написано.
Глава 28
Как ни был великий князь раздосадован насмешкой, которую усмотрел в новом, получившем известность сказании, все же сжечь список у него не поднялась рука. Эти слегка измятые листы он положил на самое дно просторного, отделанного серебром и желтоватой костью ларца, Где хранились книги и рукописи. Поразмыслив, он понял, что, уничтожив один список сказания, он все равно не сможет приостановить его распространение по всей Руси. Кроме того, ценивший все красивое, он сумел уловить в своей душе трепетное движение, говорившее о том, что сам он никогда уже не сможет забыть чарующих слов этой песни. Теперь до конца жизни песнь будет жить в его сердце.
Нынешний рязанский поход Всеволода был вызван не государственной необходимостью и даже не желанием навсегда примирить Глебовичей, — судя по их уверениям, они Уже были готовы примириться сами, и еще неизвестно, Стоило ли окончательно доводить дело до этого. Уже посылая Всеволода Глебовича на старших братьев, великий князь пришел к мысли, что, может быть, не нужно тратить столько сил на борьбу с их природным коварством, а следует подумать, как это коварство использовать для его, великого князя, выгоды. Не станут ли смертельно обиженные друг на друга Глебовичи, вынужденные жить в постоянном ожидании удара со стороны любого из братьев, чаще припадать к стопам великого князя Владимирского с просьбами о защите и покровительстве? Это надо было хорошо обдумать: зная Глебовичей, решить, кому из них надлежит стать обиженным, кому позволить стать обидчиком, а кого — приласкать, чтобы вызвать зависть у всех остальных. Но это все — в будущем. Сейчас же растревоженная душа Всеволода Юрьевича требовала действий, и он знал, что не переговоры, не увещевания, а именно война успокоит его.
Обида, которую чувствовал великий князь, слушая или читая в списке песню о неудачном походе князя Игоря Святославича на половцев, была на самом деле гораздо глубже и значительней, чем просто обида, испытываемая человеком — пусть даже и великим князем — от какого-нибудь злого слова или действия. Все это поддавалось забвению или отмщению. Но Всеволод Юрьевич даже княгине Марье не признался в том, как уязвило его обнаруженное им в песне словно бы противопоставление его, великого князя Владимирского, человеку, которого он очень высоко ставил и с детских лет уважал и любил. И если это противопоставление получилось у песнетворца Ходына — так, кажется, его зовут — случайно, тем обиднее: ведь и в обычном разговоре нечаянная обмолвка может ранить больнее, чем прямое оскорбление.
Человеком этим, так красочно и восторженно воспетым в песне, был галицкий князь Ярослав Владимирович, давно уже и в народе, и среди князей называемый Осьмомыслом. Такое прозвище, пожалуй, было куда труднее заслужить, чем, скажем, имя Храбрый или Святоша. В обращении песнетворца к галицкому князю не было и тени насмешки: «Галицкий Осьмомысле Ярославе! Высоко седиши на своем златокованнем столе, подпер горы Угорские своими железными полки, заступив королеви путь, затворив Дунаю ворота, меча бремены через облаки, суды рядя до Дуная. Грозы твоя по землям текут, отворяеши Киеву врата, стреляеши с отня злата стола салтаны за землями. Стреляй, господине, Кончака поганого, кощея, за землю Русскую, за раны Игоревы, буего Святославлича!» Лучше, с большим почтением сказать трудно, и Всеволод был полностью согласен с такой оценкой князя Ярослава Владимировича. Но в том-то и таилось обидное: Осьмомысл воспевался как надежда и защита всей Русской земли, а за великим князем Владимирским признавалось лишь то, что он обладает большим войском. Осьмомысл загораживает Русь от врагов, а Всеволод Юрьевич годится лишь на то, чтобы разбрызгивать Волгу веслами да распоряжаться удалыми Глебовичами, которые при маломальской опасности всегда готовы дать тягу, как это было на берегах Влены. Кроме того, к Осьмомыслу обращается прямой призыв: стреляй, господине! Великому же князю будто попеняли на то, что, имея многочисленное войско, он не желает защищать Русскую землю, а впрочем, иного от него и не ждут.