Изменить стиль страницы

Ответ пришел незамедлительно. Великий князь Владимирский и Суздальский разделял радость князя Романа. Особенно радовало великого князя то, что Новгород будет находиться под властью представителя Мономахова дома, главой которого (по старшинству) как раз является Всеволод Юрьевич, потому что он хотя князю Роману и любящий брат, но на самом деле — дядя, против чего, наверное, никто не решится возражать, особенно в свете последних событий. Великий князь желал Роману всех благ, остерегал его от излишней доверчивости к изменчивым новгородцам — словом, давал наставления. К ответной грамоте, что написана была на гораздо менее красивом пергаменте, прилагалась великокняжеская печать, оттиснутая на красном воске обеими сторонами — святым Георгием и святым Димитрием. Святой Георгий сидел на коне в боевом облачении; святой Димитрий, также в доспехах, стоял пеший, но с мечом, наполовину вынутым из ножен.

Князь Роман поехал в Новгород.

Получалось, что именно Всеволод поставил своего родственника новгородским князем; пусть об этом впрямую не говорил никто, но все знали — по сути это было. так.

Снова наступил мир. Пришла весна — любимая пора Всеволода, а за весной — лето. Он и лето любил. Замыслы рождались большие: нужно было строить каменные стены вокруг Суздаля, Ростова, Юрьева, возводить храмы, чтоб не хуже киевских, справедливо управлять своим народом, родить сына. Княгиня Марья вновь была беременна.

И неудивительно — вернувшись из похода, Всеволод уделял ей большую часть своего времени. После третьих родов Марьюшка еще больше похорошела, совсем павой стала, в ней теперь с трудом угадывалась тоненькая юная девушка, которая не умела правильно говорить по-русски. Их любовь сделалась жарче, полнее, они стали отзывчивей на ласки друг друга, оказалось, можно, не стесняясь, говорить о своих тайных желаниях и исполнять их. Всеволод был счастлив.

Пока Марья носила столь долго ожидаемого сына — а это непременно будет сын, — Всеволод загорелся мыслью переженить всех своих приближенных — тех, кто еще не был женат. Первым стал боярин Гаврила Настасич. Давно уже у великого князя возникло желание породнить его с Прокшей, старшим ловчим, выдав за Настасича Прокшину красавицу сестру. Выяснилось, что Гаврила и сам об этом мечтает и собирался уже засылать сватов. Ну, а сватовство великого князя делало для Гаврилы этот желанный брак еще и весьма почетным.

Нашлась невеста и для Ярослава Красного — старшая дочь Романа Глебовича, князя Рязанского, сына покойного Глеба. Девушка не блистала красотой, особенно рядом с женихом, но этот брак Всеволоду был нужен, и Ярослав охотно на него согласился. Осенью справили свадьбы — одну за другой, так что гулянья и пиры продолжались почти целый месяц.

Храм Святого Димитрия в Дмитрове был к осени достроен, освятить его позвали черниговского епископа Порфирия. Было пышное празднество, владыка остался доволен, вернулся в Чернигов к Святославу с богатыми дарами, обещая молиться о даровании сына князю Всеволоду Юрьевичу.

Все складывалось на удивление легко и хорошо, словно сам Господь изливал милость на рабов своих, и это вселяло надежду, что не оставит Всевышний благодатью их и в дальнейшем.

К концу срока беременности у княгини Марьи по лицу пошли темные пятна, лицо похудело, под глазами появились круги. Это было прямое указание на то, что родится мальчик — пьет из матери соки. Девочки так не ведут себя в утробе. Одним словом, все ждали большой радости.

Мамки и старухи, окружавшие княгиню, какими-то своими способами высчитали, когда ей рожать. Выходило — на день святого Димитрия. Сразу донесли Всеволоду, и это известие наполнило его покоем и уверенностью. Он теперь не сомневался, что у него родится сын.

Как ни тянулось время, а все же канун Дмитриева дня наступил. Вечером у княгини начались схватки, и Всеволод решил не ложиться — подождать, чтобы ему вынесли сына, а он бы на него поглядел. Ожидание было недолгим. Великому князю вынесли дочь.

Ее назвали Сбыславой, а по-христиански Пелагеей.

Глава 12

Все, что с ним произошло, Добрыня не то чтобы совсем забыл, но уже припоминал как давний дурной сон — и страшно, и в то же время привычно. Мало ли тяжелых снов приходится видеть! Смутно представлял своего родного тятьку, погибшего на войне, как бы сравнявшись с ним теперь в мере перенесенных страданий. Покойная мамка виделась как что-то ласковое, но расплывчатое, отчетливо помнились шрам на ладони и взгляд любящих печальных глаз. Словно сто лет прошло с тех пор.

И жизнь, что окружала его с того дня, как Юрята нашел его в разбитом половецком стане, тоже поначалу казалась ему сном… Но сном хорошим, светлым. В этой жизни был новый отец — он велел Добрыне привыкать к нему и называть отцом, — огромный, добрый, заслонивший все вокруг. И Добрыня привык, как только прижался к широкой жесткой груди.

А князь-государь — самый великий, выше заморских царей, которого можно видеть каждый день, — глади сколько хочешь, шутит новый тятька, только глаза прижмуривай, а то ослепнешь. А государыня княгиня такая добрая, всегда приласкает, скажет ласковое словцо, совсем как мамка.

И все вокруг такие заботливые, и женщины с княжеского двора, и совсем не страшные дружинники, хоть и обвешанные оружием, а веселые. И новая мамка! Ее, правда, почему-то Добрыня стеснялся, хотя ему и нравилось смотреть на нее. И нянька Ульяна — будто всю жизнь ее знал, такая хорошая бабушка. И конечно — Бориска, братец.

Столько всего сразу на Добрыню свалилось, что некогда порой и подумать о грустном. Только сел на лавку возле печи поглядеть, как бабушка Ульяна с двумя тетками тесто из квашни на стол вываливают — пироги стряпать, — как входная дверь скрипнула, заглянул Бориска:

— Добрыня! Ты чего сидишь?

Добрыня, чтобы не ругаться при бабах, вышел в сени.

— Чего тебе?

— Ты что, обиделся? Да я ж пошутил, глупый. Пойдем поиграем.

— Раз ты такой боярин выискался, то чего тебе со смердом играть? Вот и иди к Мишке сопливому.

— Да ну его, Мишку. Ты чего — правда обиделся? Это ты зря. Ведь мы братья с тобой, значит, ты такой же боярин, как и я.

— Ну, ладно.

— Только ты Юряте не говори, что я тебя смердом назвал. А то он мне грозился всю задницу отбить.

— Не скажу, не бойся. А вот если еще раз обзовешься, так пожалуюсь.

— Эх, — озадаченно сказал Бориска. — Забыл. Чего-то ведь я завлекательное придумал, а вот с тобой заговорился — и забыл. А! Вспомнил! Побежали смотреть — мне Мишка говорил, что сегодня колокол будут поднимать!

— Это надо дома сказаться. А скажешься — не пустят. Ну да ладно. Погоди, я шапку надену.

— А спросят — куда идешь? Без шапки уже не холодно. Замерзнешь — я тебе свою дам.

— Ладно. Пошли. Твоя шапка-то мне не налезет.

С княжеского двора, где стоял их дом, можно было выйти только через ворота. Никаких лазов и щелей не было. В ворота следовало выходить чинно, здороваясь со стражей. На этот раз случилась заминка. Знакомый стражник, дядька Ласко, остановил их:

— Здорово живете, удальцы! Куда это собрались?

— Нас отпустила мамка, — честно глядя в глаза стражнику, сказал Бориска.

— А Юрята не велел вас со двора выпускать.

— А мы колокол хотели посмотреть, дяденька, — сказал Добрыня.

— A-а. Это дело хорошее. Это бы я и сам пошел поглядеть, да не могу, — смягчился Ласко. — А ну, погодите-ка.

Он куда-то убежал и вскоре вернулся с мужиком, ведущим лошадь, запряженную в телегу. Телега была нагружена мотками толстой веревки.

— Вот, мальцы, полезайте. Он как раз туда едет. И обратно вас привезет. Чуешь? — обратился Ласко к мужику. — Пусть поглядят, а с телеги чтоб ни ногой. За боярских детей мне головой ответишь.

Мужик ничего не говорил, кивал, неодобрительно поглядывая на мальчиков.

— Вы его не бойтесь, ребятки, — засмеялся Ласко. — Он не говорит, у него поганые язык отрезали.

Ехать было недалеко. Уже от ворот виднелся храм Успения — белоснежный, золотом огромного купола сиявший под весенним солнцем. Он стоял на высоком крутом берегу Клязьмы, еще не освободившейся ото льда. Рядом, вся загороженная лесами и спускающимися сверху веревками, высилась башня звонницы.