Восторженные друзья приветствовали Пушкина возгласами из его стихотворения «Торжество Вакха»: «Зван, эвое! Дайте чаши!»…

Пушкин был счастлив волнением друзей. Все более воодушевляясь, он стал читать песни о Степане Разине, как тот выплывал ночью на Волгу на своей востроносой лодке. Потом — написанное в Михайловском предисловие к «Руслану и Людмиле» «У лукоморья дуб зеленый…». Потом снова вернулся к Смутному времени, рассказал о плане новой трагедии, посвященной Димитрию Самозванцу; Погодину особенно запомнился описанный Пушкиным палач, который шутит с чернью, стоя в ожидании на Красной площади у плахи.

«О, какое это было удивительное утро, оставившее следы на всю жизнь! — продолжает Погодин. — Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь».

При всем этом попросту неумно пройти мимо роли, сыгранной X и XI томами «Истории» Карамзина в рождении замысла «Бориса».

Эти тома, содержащие историю царствований Федора Иоанновича и Бориса Годунова, потрясли Пушкина. Легко представить, как отозвалось в душе его хотя бы начало повествования о царствовании Федора: «Первые дни по смерти тирана» (говорит римский историк) «бывают счастливейшими для народов: ибо конец страдания есть живейшее из человеческих удовольствий».

Сначала Пушкину казалось, что он найдет у Карамзина все нужное, чтоб создать задуманную им трагедию.

Но чуть ли не с первых черновиков его влекло на совсем другой, собственный путь. И даже то, что он вроде бы взял у Карамзина, приобрело совершенно иное, новое звучание.

Пример тому — знаменитая заключительная ремарка «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует».

На страницах своей «Истории» Карамзин не единожды отмечает молчание или же безмолвие народа в минуты напряженнейших поворотов событий и накала страстей, причем делает это тонко, умно, с хорошо направленным драматическим замыслом. Молчанием народа начинает и завершает он повествование о царствовании Бориса. «Народ в безмолвии теснился на площадях», — пишет Карамзин, рисуя торжественное восшествие Годунова на престол московских царей. «…И молчание народа, служа для царя явного укоризною, возвестило важную перемену в сердцах россиян: они уже не любили Бориса» — так ведет он рассказ о закате царствования Годунова.

Однако в повествовании Карамзина молчание народа — лишь декоративная деталь, одна из многих. Даже Пушкин, тщательно и не раз читавший и перечитывавший Карамзина, долго не чувствовал всю значительность этого молчания. В обоих дошедших до нас первоначальных списках «Борис Годунов» заканчивается возгласами народа: «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!» И лишь в самом позднем и окончательном варианте возникает бездонная ремарка: «Народ безмолвствует».

В Пушкинском доме в Ленинграде есть зал, в котором выдают исследователям подлинные рукописи Пушкина. Называют его «святая святых».

Это большая, не очень светлая комната, затененная растущими под окнами деревьями. Очень тихо. Разговаривают здесь шепотом или в четверть голоса.

Хранитель фонда приносит обернутую в бумагу тетрадь, просит не наклоняться низко над текстом, чтобы дыханием не повредить чернила.

На столе так называемая масонская тетрадь — одна из трех, подаренных Пушкину Алексеевым, казначеем кишиневской масонской ложи. Она похожа на классный журнал, но раза в четыре толще. Бумага плотная, чуть желтоватая, покрытая по всей поверхности водяными знаками (такую бумагу называют «вержированной»). Некоторые страницы вырваны. Их вырвал сам Пушкин. Каждая страница помечена цифрой, написанной красными чернилами. Это жандармы после смерти Пушкина пронумеровали его бумаги. Переплет тетради темный, почти черный, кожаный.

Здесь, в этой тетради, рукою Пушкина записаны черновики третьей главы «Онегина», первая редакция стихотворения «К морю», цикл «Подражания Корану», наброски писем. Интервалов между ними нет. Нет и названий. Почерк убористый и твердый, хотя в то же время легкий, «летящий». Поля рукописей порой испещрены рисунками, небрежно набросанными рукою Пушкина.

Со страницы 45-й идут черновики «Бориса Годунова».

До чего же молодо, хмельно, весело создавалась эта драма, которую Пушкин в первоначальном варианте называл комедией «О настоящей беде Московскому государству, о Царе Борисе и Гришке Отрепьеве. Писан бысть Алексашкою Пушкиным в лето 7333 на городище Ворониче».

Он жил в уединении, но не один: с ним были Борис Годунов и Гришка Отрепьев, московские бояре, ясновельможные паны, иноземные авантюристы. А прежде всего — российский бунтовщицкий, гулящий, страдающий, охальничающий, голодный, неунывающий люд с юродивыми, беглыми монахами, умудренным летописцем, хозяйкой корчмы, московскими бабами, разгульными мужиками — все те, кто бурно кипящей толпой то пробегают, то теснятся и топчутся на страницах «Бориса».

Пушкин — в огне, в пламени, в белом калении железа. Все в нем напряжено, все на пределе, все взрывается с нечеловеческой силой — мысль, любовь, страсть, творчество.

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явились ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.

Охваченный самозабвенной страстью, он убежден, что встреча с Керн «в глуши, во мраке заточенья» воскресила для него и «божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь». Но едва Керн уехала из Тригорского, пишет Раевскому-сыну: «…у меня буквально нет другого общества, кроме старушки няни и моей трагедии; последняя подвигается, и я доволен этим…

Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить».

Не раз на протяжении своей творческой жизни Пушкин говорил о том, как много дает ему уединение — особенно такое, как в Михайловском и Болдине. Так, в 1821 году он писал в послании Чаадаеву:

В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд и жажду размышлений.
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум…

Его окружали книги. Длинные перечни нужных ему книг он посылал брату. Когда он покидал Михайловское, его библиотеку увозили в двадцати четырех ящиках на двенадцати подводах. Он посмеивался, что за время пребывания в Михайловском прочел двенадцать телег книг.

Он не сразу пришел к решению сделать темой своей трагедии Смутное время. Подумывал о Степане Разине, о котором говорил как о «единственном поэтическом лице русской истории», просил прислать книги о жизни Емельяна Пугачева. Но, коснувшись русской истории, с той проницательностью, которая всегда в нем поражает, выбрал эпоху, называемую летописцем временем «многих мятежей», корни которых уходят в самые глубины народной жизни, а поверхность бурлит лжедмитриями и еще многими самозванцами…

Григорий Отрепьев, Степан Разин, Емельян Пугачев! Примечательный список: все трое отлучены от церкви и преданы анафеме.

В ералашной семье родителей Пушкина религия занимала малое место. Но обедни, всенощные, посты и мясопусты, церковные праздники, выносы икон, крестные ходы, крестины, свадьбы, дни поминовений определяли весь ритм жизни тогдашней Москвы. Они подчиняли себе и семью Пушкиных и были темой разговоров, которые слышал мальчиком Пушкин в гостиной, в девичьей, на кухне…

Среди многочисленных церковных обрядов, по большей части повторяющихся и напоминающих друг друга, выделялся один, особенный и несхожий. Это был обряд анафема́ствования. Он совершался раз в году, в великий пост.

В назначенный час в церковных соборах устанавливалась зловещая тишина. Начинали звучать исступленные слова церковного проклятия:

«…Да будут дни его мали и зли, и молитва его да будет в грех, и да изыдет осужден, в роде едином да погибнет имя его, и да истребится от земли память его… И да приидет проклятство и анафема не только сугубо и трегубо, но многогубо… Да будут ему каиново проклятие, прожжение, иудино удавление, тресновение, внезапное издохновение… И да будет отлучен и анафемастован и по смерти не прощен, и тело его да не рассыплется, и земля его да не примет, и да будет несть его в геенне вечной и мучен будет день и ношь…»