Были там и крестьяне с обозов, пришедших в Петербург, и вольноотпущенные, и крепостные, живущие на оброке. Повстречавшись с Кюхельбекером во время его бегства, они подробно рассказывали ему о петербургских событиях. Были рабочие строившегося в то время Исаакиевского собора, студенты, кадеты, школяры.

«Подлая чернь была на стороне мятежников», — писала об этом императрица Александра Федоровна.

Как рассказывает Башуцкий, сплошная масса народу собралась на Исаакиевской площади лицом к памятнику Петру. Толпа находилась в состоянии непрерывного брожения. «Народ бурлил на площади», с которой «неслись буйные крики», — говорит Бутенев, толпа «орала и ревела». Когда на площади появился Николай, в него полетели камни и поленья.

Некоторые в толпе были вооружены косами, тесаками и пистолетами. Декабрист Завалишин рассказывает в своих «Записках», что народ требовал оружия и говорил: «Мы вам весь Петербург в полчаса вверх дном перевернем».

Схватки между толпой и правительственными отрядами были несоизмеримо острее, чем столкновение правительственных войск с неподвижно застывшими рядами солдат. Народ булыжником, палками, досками, поленьями отбил атаку кавалерии, грозил кулаками офицерам, стаскивал драгун с лошадей, срывал с них шинели и эполеты. А в последний момент, когда поражение восстания стало очевидным, люди из толпы надевали на восставших свою одежду, помогая им скрыться. Известный уже нам печник Симаков, как сообщал доносчик, «бунтовщикам давал своих лошадей ездить в полки, а после за город бунтовщиков вывозил в глиняных и песочных коробках под рогожами…»

Но поднявшие восстание участники тайного общества не были обрадованы поддержкой народа: они ее испугались.

«Ужо тебе!» Вот где Пушкин показал, насколько он видел дальше и глубже, чем декабристы.

Примечательная поправка!

В сохранившихся до наших дней черновиках «Медного всадника» совершенно разборчиво написано: «Уже тебе!» В последнем варианте текста литературное «уже» сменилось на простонародное «ужо».

Существует версия, что эта замена лишь случайная ошибка переписчика и что в пушкинские времена между словами «уже» и «ужо» не существовало различия.

Но почему же тогда Пушкин в «Утопленнике» вкладывает в уста отца слова: «Будет вам ужо мертвец»? Почему там, где он передает народную речь, он неизменно прибегает к тому же «ужо»: «Я вас ужо проучу»?

Нет, тут не случайная ошибка. Тут сознательно взятое слово. Сменив «уже» на «ужо», Пушкин придал угрозе Евгения неизмеримо более выразительную, экспрессивную, насыщенную форму.

На протяжении долгих лет бытовала легенда о беззаботном Пушкине — праздном гуляке, служителе Венеры и Вакха.

Современники (впрочем, как всегда) видят в его жизни только то, что лежит на самой поверхности, и утверждают, что в Петербурге он вел разгульную, рассеянную жизнь. Лишь изредка промелькнет: «Среди всех светских развлечений он порой бывал мрачен; в нем заметно было какое-то грустное беспокойство, какое-то неравенство дум; казалось, он чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили».

Было б мерзким ханжеством приписывать ему скрипучую добродетель. Да, он любил «веселия глас»! Да, он любил женщин, вино, жизнь с ее языческой радостью!

Но в «Моцарте и Сальери» он показал, какая страшная трагедия может таиться под маской беспечного веселья.

В лицейскую годовщину 1827 года (а для Пушкина правилен отсчет не по хронологическим годам, а по лицейским годовщинам) Пушкин обращается к друзьям с полным тоски пожеланием: «Бог помочь вам, друзья мои!» Он желает счастья всем: тем, кто преуспевает на царской службе, и тем, кто наслаждается на разгульных дружеских пирах и сладких таинствах любви, и тем, чей удел — бури, горе и мрачные пропасти земли.

До чего же горько и несправедливо должны были его обидеть, если всего два-три месяца спустя он вынужден был оправдываться в новом послании к друзьям!

«Москва неблагородно поступила с ним, — писал Шевырев. — После неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве, наушничестве и шпионстве перед государем».

Между тем его послание «Друзьям» звучит весьма двусмысленно. «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю», — начинает Пушкин и утверждает, что он говорит от сердца, что царя он «просто полюбил» за то, что тот «бодро, честно правит нами».

В заключительных строфах Пушкин внезапно меняет весь ход своей мысли: «Я льстец! Нет, братья, льстец лукав»; льстец скажет: «презирай народ», он назовет просвещенье плодом разврата.

И уже в полном противоречии с первыми строфами звучит строфа, завершающая послание:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Кто же прообраз этого льстеца, который «один приближен к престолу»?

Не Бенкендорф ли?

И кто он — певец, вынужденный молчать, «потупя очи Долу»?

В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.

Казалось, он готов наполнить свою чашу не водою бьющего у подножия Парнаса Кастальского ключа, о которой легенда рассказывает, что она способна родить поэтическое вдохновение, а водой забвенья. Бывали, бывали наверняка минуты, часы, дни, когда он мечтал уйти от прошлого, все забыть, ничего не помнить. Но в «Арионе», написанном тотчас вслед за стихотворением о трех ключах, он подтверждает свою верность друзьям и свободолюбивым идеям: «Я гимны прежние ною».

В его чаше не вода забвения. В ней сверкает вода Кастальского ключа.

Своим гением Пушкин щедро одарил поэзию, но и поэзия одарила его.

«Поэзия, — писал он, — как ангел-утешитель, меня спасла, и я воскрес душой».

Жизнь Пушкина можно изучать год за годом.

Но можно идти другим путем, делая как бы горизонтальные срезы.

Например, срез 1828 года, одного из самых мрачных в жизни Пушкина.

Его начинает послание «Друзьям». Пушкин надеется встретить взаимопонимание. Но послание это вносит в его жизнь еще больше сумрака и смуты.

Казалось бы, его могли порадовать литературные успехи: вышли в свет четвертая и пятая главы «Онегина», а потом шестая глава. Напечатано второе издание «Руслана и Людмилы» с волшебным прологом «У лукоморья дуб зеленый…». Но все это не принесло ни прочной радости, ни облегчения.

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливой бедою
Угрожает снова мне…

Его произведения этих месяцев отмечены трагической отрешенностью от всего живого. В стихотворении, которое он написал в день своего рождения, он спрашивает, зачем дана ему жизнь — «дар напрасный, дар случайный». В стихотворении «Воспоминание» рассказывает о «змеи сердечной угрызениях», о теснящемся в уме избытке тяжких дум; о воспоминаньях, которые влачатся в тишине, «когда для смертного умолкнет шумный день».

Он безмерно одинок. На что, казалось бы, близок ему Вяземский, но даже тот пишет А. И. Тургеневу в лето 1828 года: «Целое лето кружился он в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую».