Изменить стиль страницы

Потом побежала между вишнями. Голову наклонила, чтобы платок не сбить. А косу со спины на грудь перекинула, не цеплялась бы за вишнёвые ветки.

Велик господский сад. Но вот и ему конец! Дальше бежать некуда. Плетень. За плетнём большак тянется. По нему, говорят, не только до самой Москвы — и в Петербург доехать можно.

Настя перевела дух. Обхватила рукой ствол рябины. Прижалась щекой к гладкой её коре. Такая же и дома возле их избы стоит. Такая же развесистая, кудрявая, красивая.

А внизу, под обрывом, видна Волга. Зелёные у неё берега.

Настя с тоской поглядела на эти далёкие заволжские берега. Ничего впереди не видно, кроме бескрайних лугов да облаков, словно застывших в густой небесной синеве. Но кажется — позорче ей глаза и увидела бы за лугами, за дремучими лесами деревню, где мать с отцом, где изба под ветхой крышей с рябиной на дворе...

Из сада чуть доносится:

Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло...

Давно Настя не пела. А сейчас вдруг захотелось. Вздохнула всей грудью и тихо, для себя для одной, начала старинную волжскую песню. С детства её знала. Слыхала от матери...

Ах туманы вы мои, туманушки,
Вы туманы мои, непроглядные.
Как печаль-тоска ненавистные!..

Встреча

А в это время из-за поворота дороги выехала запряжённая парой лошадей крытая повозка. Видно, немало вёрст пришлось проехать путникам: кузов повозки был весь в дорожной пыли.

Вдруг ямщик, словно по чьему-то велению, осадил коней, а из повозки проворно вылез человек.

Махнув ямщику рукой, чтобы ехал дальше, человек сказал кому-то сидевшему в повозке:

— Вот так и объяснишь матушке с братьями: что, мол, захотелось пройтись и вскорости буду...

Из повозки высунулась голова старика, видимо, домашнего слуги. Старик принялся ворчливо выговаривать:

— Вечно у тебя непутёвое в голове, Фёдор Григорьевич. И чего тебе приспичило? Можно сказать, возле самого родительского порога...

Но человек лишь улыбнулся в ответ. Бросил ласково и непреклонно: «Ладно, будет тебе, Егорыч!», и снова приказал ямщику, чтобы тот ехал дальше.

Ямщик взмахнул кнутом, лошади резво взяли с места и пошли вперёд. А человек остановился на обочине дороги, что тянулась по обрывистому берегу Волги мимо того плетня, что огораживал сухаревскую усадьбу.

Человек этот был одет в щеголеватую поддёвку купеческого покроя. Шапку, сдёрнув с головы, он держал в руке, и русые волосы его, ничем не прикрытые, волнистыми прядями падали назад, открывая высокий, красивый лоб. Глаза, подбородок, чуть приметная усмешка, трогавшая губы, всё говорило о проницательном, живом уме и твёрдом характере. На вид ему было лет двадцать с небольшим.

Привычная картина открывалась сейчас его глазам. Справа Волга широко и привольно несла свои глубокие воды. Впереди, возвышаясь над одноэтажными домами, виднелись золотые кресты на голубых, разукрашенных затейливой росписью и лепкой куполах ярославских церквей. Ещё дальше— кремлёвские башни и стены. Отсюда всё ему казалось особенно нарядным, богатым и красивым. Как всегда бывает с людьми, вернувшимися после долгой отлучки, он по-новому смотрел на свой город и любовался им...

— До чего славно, до чего хорошо! — воскликнул он вполголоса.

Солнце щедро золотило всё, что было перед его глазами.

Вволю наглядевшись, он медленно пошёл следом за своей уехавшей вперёд повозкой. А пройдя несколько шагов, вынул из кармана книгу небольшого формата, отпечатанную на желтоватой бумаге.

Теперь он уже не глядел по сторонам, а весь углубился в чтение, иногда останавливаясь лишь для того, чтобы громко, вслух прочесть отдельные стихи из книги. Затем он снова шёл, на ходу читая, и снова приостанавливался, произнося где шёпотом, а где и в полный голос.

—  Этой трагедией весьма обрадую братьев и других ребят, — вдруг перестав читать, сказал он. И с какой-то мягкой, хорошей улыбкой прибавил: — Особенно Ваню Нарыкова. Его-то более всех других...

И тут он услыхал пение. А услыхав, остановился и вовсе перестал читать.

Женский голос, ясный и чистый, пел незнакомую ему песню. Пел так хорошо и проникновенно, с таким чувством выговаривая слова, что он, забыв о книге, что была у него в руках, стал слушать.

Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой!
Не отстать тебе, кручинушка,
От ретива сердца прочь...

Он прислушивался, удивляясь выразительности и силе чувства, которую вкладывала поющая в слова песни. Неожиданно для себя свернув с дороги, он пошёл к плетню, из-за которого доносилась песня, и увидел девушку.

Она была совсем юная. В неприглядном сарафане из домотканой пестряди. Худенькая, бледная, с милым и тонким лицом. Пела она негромко, не думая и не зная, что её кто-нибудь посторонний может услыхать. Закрыв глаза, она обхватила рукой прямой ствол рябины, прижавшись к нему щекой.

Ты возмой, возмой, туча грозная,
Ты пролей, пролей, част-крупен дождичек,
Ты размой, размой земляну тюрьму...

Она пела, а скупые непрошеные слёзы одна за другой медленно выкатывались из-под её опущенных ресниц...

И вдруг она почувствовала взгляд, устремлённый на неё. Открыла глаза и в нескольких шагах от себя увидела того, кто её слушал.

Оборвала песнь...

Сперва побледнела, потом, тихо охнув, залилась румянцем.

И не успел незнакомец слово вымолвить, как она кинулась от плетня и мгновенно исчезла в зелёной глубине сада...

В Москве на Красной площади

Купеческий сын Фёдор Григорьевич Волков возвращался из Москвы. Недавно от умершего отчима, купца Полушкина, ему с братьями достались по наследству серно-купоросные заводы. Одни находились в самом Ярославле, другие недалеко от Ярославля. Ведение дел требовало частых поездок в Москву. Ездил в Москву обычно Фёдор Григорьевич, старший из пяти братьев Волковых.

Это случилось несколько дней тому назад. Будучи в Москве, Фёдор Григорьевич пошёл к купцу Свиягину, с которым покойный отчим вёл дела. Лавка Свиягина находилась на одной из улиц, прилегавших к Китай-городу, и Фёдор Григорьевич отправился туда через Красную площадь.

Было раннее утро. Косые лучи солнца освещали пёстрые купола Василия Блаженного, радуя глаз их неповторимой дивной красотой, и красные, под зелёной черепицей, башни Кремля, и шумную толпу, от зари до зари наполнявшую площадь.

Фёдор Григорьевич шёл стремительно. Занятый своими мыслями, он нетерпеливо отмахивался от надоедливых сидельцев возле погребков-землянок. Те, звеня стаканчиками, наперебой предлагали ему отведать заморских вин, закусить их миндалём, изюмом.

Дороги он не выбирал, шёл напрямик. В иных местах телеги с товаром скучились так тесно, что ему то и дело приходилось где перешагивать, а где и вовсе перелезать через оглобли, чтобы продолжать свой путь.

В те стародавние времена по всему пространству от Василия Блаженного до Никольских ворот, прямо под открытым небом, раскидывалось огромное многолюдное торжище.

Ещё до света со всех окраин Москвы сюда тянулись телеги, полные товаров. Везли сюда изделия скобяные и кожевенные; несли лотки с пирогами и шесты с лаптями; разные чашки, да ложки, да плошки; решёта с ягодами, отборные овощи. 

Чем только здесь не торговали!

Из одного ряда раздавалось разноголосое кудахтанье кур, кряканье уток, гоготанье гусей. Там был птичий рынок. 

Тут предлагали свои товары меховщики, шорники, сапожники.

Пирожники с лотками, ловко снуя меж людскими потоками, зазывали пронзительными голосами: