Изменить стиль страницы

Говоря, что он в то лето был занят лишь мыслями о ней и письмами к ней, Набоков добавляет: «несмотря на множество совершавшихся мною измен». Что касается секса, это была для него весьма горячая пора. Вместе с Сергеем они часто пользовались беззаботным гостеприимством семьи Токмаковых, которые жили в соседней усадьбе Олеиз на побережье. «Их большая нелепая дача со многими лесенками, переходами, галереями» отзывалась хихиканьем и хохотом бесчисленных гостей38: «юные красавицы с браслетами на загорелых руках, известный живописец по фамилии Сорин[50], актеры, балетный танцовщик, веселые белогвардейские офицеры… пикники на пляжах и полянах, потешные огни и изрядное количество крымского мускат-люнеля способствовали развитию большого числа шутливых романов»39. Или же, как пишет Набоков в раннем варианте своей автобиографии, «в этих пикниках с вином на берегу искрящегося моря, под звездами жарких летних ночей, с девушками — юными, томными, едва одетыми, с горячими руками и ногами — было — увы — нечто добсонианское»[51]40.

Одной из подруг Набокова была Лидия Токмакова, его ровесница. Он придумал особую игриво-издевательскую манеру общения с нею. Ощущая, что «легкомысленная декадентская и какая-то нереальная обстановка» того лета оживляет атмосферу пушкинского Крыма столетней давности, Набоков развлекал и раздражал свою подругу,

комментируя свои собственные поступки или слова, будто бы припоминая их, в той несколько жеманной манере, которую она, как можно было бы предположить, выработает много лет спустя в своих мемуарах (в стиле мемуаров о Пушкине): «Набоков любил вишни, особенно спелые», или: «Он имел обыкновение щуриться, глядя на предзакатное солнце», или: «Помню, однажды ночью, когда мы раскинулись на муравчатом берегу…» 41.

О пушкинском образе стоит поговорить подробнее. Набоков вообще весьма критически относился к попыткам создания литературной биографии писателя. Исключение он делал лишь для Пушкина:

Это единственный случай, когда внешние события человеческой жизни столь органически сливаются с жизнью внутренней, что история его реального бытия кажется шедевром, вышедшим из-под его пера, — порой лирическим, порой саркастическим, порой трагическим, а произведения, в свою очередь, кажутся примечаниями к жизни… И — словно этого недостаточно — жизнь подыгрывала ему, вовлекая в борьбу, которая самым ярким образом раскрывала суть его характера и через равные промежутки расставляла на его пути отвесные скалы, чтобы он мог начертать на них свое имя — пером или кинжалом.

Хотя Пушкин никогда не покидал пределов России, он несколько раз побывал в ссылке, причем впервые — на юге страны. Набоков назвал поэта «блестящим примером вечного изгнанника». И, подобно Пушкину, сравнивавшему себя с Овидием, который жил изгнанником в тех же местах, Набоков, оказавшись в Крыму, тотчас «окунулся в пушкинские ориентации»42.

Как поэт, повеса и изгнанник, Набоков чувствовал свою близость Пушкину. Несомненно, ему нравилось воображать себя страдающим поэтом, но в том, как он переживал собственное изгнание — уже тогда, по его словам, с неменьшей силой, чем в последующие годы, — не было ни позы, ни просто литературной рефлексии: всю тяжесть изгнанничества он впервые ощутил, когда получил письмо от Люси43. Фактически сама жизнь впервые подыграла Набокову, когда она внезапно отлучила его от прошлого. Даже до отъезда с родного севера он предавался изгнаннической тоске; даже до расставания с Люсей смаковал горечь утраты. Для Набокова время всегда захлопывает перед нами наше прошлое, и игра, в которую он играл с Токмаковой, не была лишь подражанием пушкинским биографам, но, побуждаемая его собственным, на этот раз подлинным чувством изгнания из прошлого, выявляла возникающую гармонию — скорее набоковскую, чем пушкинскую, — между узорами его искусства и неожиданными потрясениями его жизни: непредсказуемое будущее революции, недостижимое прошлое Выры, поэтическая гармония жизни человека во времени.

Немного позже Набоков принес Пушкину особую дань. В конце лета во время лепидоптерологической экспедиции Набоков посетил Чуфут-Кале и Бахчисарай — древнюю резиденцию татарских ханов в Центральном Крыму, где увидел фонтан, давший название двум поэтическим произведениям Пушкина. В зале ханского садового дворца было прохладно, под потолком стремительно проносились ласточки, и Набоков, глядя, как из проржавевшей трубы фонтана капает в мраморные впадины вода, подумал, что точно таким видел все это Пушкин сто лет назад. Так возник замысел стихотворения «Фонтан Бахчисарая (В память Пушкина)», напечатанного в сентябрьском номере кадетской газеты «Ялтинский голос». Неделей раньше там же был опубликован «Ялтинский мол» — первое из нескольких сотен стихотворений, которые он поместил в различных газетах в течение последующих шестнадцати лет. Набоков написал его в начале июля под впечатлением ужасных сообщений немецких водолазов, поднимавших со дна бухты тела убитых. Спустившись под воду, они увидели полуразложившихся мертвецов, которые стояли навытяжку на дне и слегка покачивались от волн, словно переговариваясь друг с другом. В стихотворении «Ялтинский мол» Набоков воображает самого себя под водой, где его хватает один из мертвецов и говорит ему, что они судят своих убийц, которым нет оправдания44.

Возможно, именно для того, чтобы вытеснить из памяти подобные картины, Набоков, окунувшись в карнавальное веселье, принял участие в постановке трехактной пьесы Артура Шницлера «Liebelei», переведенной на русский язык как «Забава». Он играл Фрица Лобхаймера, драгуна и студента, у которого была связь с замужней женщиной. Ее муж, обнаружив любовные письма Фрица к своей жене, бросает их в лицо молодому человеку. Но прежде чем наш герой погибнет на дуэли, у него остается немного времени еще для одного — закулисного — похождения и еще одного ободряющего флирта. Хотя спектакль играли на сцене маленького загородного театра, Набоков вспоминал, правда, без особой уверенности: «Мне, кажется, заплатили. Мне определенно заплатили»45.

В.Д. Набоков вернулся из Киева 22 июля (4 августа)[52]. Еще по Литературному фонду он знал Максимилиана Волошина (1877–1932), наиболее значительного из писателей, живших в Крыму. Космополит, блестящий эрудит, критик, искусствовед и художник, Волошин превратил свой дом в Коктебеле в пристанище и место отдыха поэтов и художников. Однако с Владимиром Набоковым он встретился в Ялте. Набоков позднее вспоминал, как однажды холодным ветреным вечером (наверное, это был не по сезону прохладный конец июля) они сидели с Волошиным в татарской кофейне: волны, разбиваясь о парапет, рассыпались пеной, и взлохмаченный Волошин декламировал под их шум стихотворение «Родина», демонстрируя строку четырехстопного ямба с пропуском ударения в первой, второй и четвертой стопах («И неосуществленная»)46.

Набоков считал Волошина прекрасным поэтом, и критики единодушно признают, что именно в это время написаны его лучшие стихи, в которых он возвещал — часто высоким библейским языком — о том, что страдания, принесенные революцией, даны России во искупление ее грехов. Набоков навсегда остался благодарен Волошину за то, что тот уделял ему внимание и так доброжелательно наставлял его в поэтическом искусстве47. Хотя следующий значительный опыт Набокова, цикл из девяти стихотворений «Ангелы», явно обнаруживает переклички с волошинской поэзией и в религиозной образности, и в циклической структуре, — подлинное влияние мэтра на молодого поэта состояло в другом: именно от Волошина Набоков впервые узнал о новейшей системе метрического анализа, разработанной Андреем Белым.

вернуться

50

Савелий Сорин — впоследствии известный эмигрантский художник-портретист.

вернуться

51

Имеется в виду легкая эротическая лирика английского поэта Генри Остина Добсона (1840–1921). (Прим. перев.)

вернуться

52

Возможно, именно во время этой поездки в Киев В.Д. Набоков, участвовавший в нелегальной конференции представителей различных партий, «которую пришлось спешно распустить, поскольку стало известно, что ЧК напало на ее след, — задержался в зале, рискуя жизнью, чтобы предупредить некоего меньшевика (он едва знал его, а позицию его партии не одобрял), поскольку тот опаздывал и мог явиться позже и попасть в засаду» (из письма Набокова Эдмунду Уилсону. NWL, 33). Набоков привел этот случай Э. Уилсону как пример самоотверженности русской интеллигенции, не называя имени отца.