Набоков вспоминает себя в школе этаким щеголем с изящными швейцарскими часами, полным презрения к угнетающему общественному духу школы. Однако школьный учитель видел его иначе: «Ярый футболист, отличный работник, товарищ, уважаемый на обоих флангах (Розов — Попов), всегда скромный, серьезный и выдержанный (хотя он не прочь и пошалить), Набоков своей нравственной порядочностью оставляет самое симпатичное впечатление»70.
IX
И тем не менее ему еще предстояло получить уроки морали и испытать муки совести. Его брат Сергей с десяти лет страстно любил музыку. Он брал уроки музыки, ходил с отцом на концерты, часами играл фрагменты из опер на рояле в комнате второго этажа. Владимир не раз подкрадывался к младшему брату (который хотя и был уже крупнее его, но по-прежнему оставался робким, застенчивым заикой), чтобы «ткнуть его пальцами под ребра — горестное воспоминание»71. Однажды он увидел у брата на столе страничку из его дневника и, прочитав ее, обнаружил, что Сергей — гомосексуалист. Из «дурацкого восторга» — вспоминает Набоков — он дал ее прочесть своему наставнику, который тут же показал ее отцу. Дневник «вдруг задним числом прояснил некоторые странности в поведении» Сергея. Быть может, запоздалые угрызения совести Владимира, который заглянул в дневник и не подумав раскрыл чужую тайну, объясняют тот горячий протест, который вызывало в нем впоследствии любое вмешательство в личную жизнь.
Позже Набоков вспоминал, как мало у него было общего с Сергеем в детстве и в юности. Это отчасти выглядит стремлением подавить постыдные воспоминания. Набокову казалось впоследствии, что Сергей продержался в Тенишевском лишь два «злополучных года». На самом же деле он учился там пять лет до весеннего семестра 1916 года, когда его забрали оттуда и перевели в Первую гимназию72.
Тем временем дома произошли некоторые перемены. Мадемуазель Миотон возвратилась в Швейцарию. Она не раз театрально укладывала чемоданы в ответ на воображаемые обиды — особенно со стороны Зеленского, чье незнание французского языка она считала злонамеренным притворством. Однажды, когда она не поладила с гувернантками девочек, ей наконец дали доуложиться73.
Весной 1914 года Зеленский также окончательно покинул Набоковых. К этому времени Владимир и Сергей уже не нуждались в учителях, но молодой человек по имени Николай Сахаров (Волгин «Других берегов»), неимущий студент из обедневших дворян, получил место по настоянию своего патрона-оптимиста, хотя его учебная помощь сводилась лишь к тому, что он играл с мальчиками в теннис и выполнял за них задания, которые они получали в школе на лето (на самом деле их за него делал какой-то его родственник). Не имея других достоинств, кроме прекрасных манер, Сахаров оказался не только худшим из всех учителей, но и мерзавцем и сумасшедшим. Впервые заговорив со старшим подопечным, он сообщил ему между прочим, что «Хижину дяди Тома» написал Диккенс. Набоков заключил с ним пари и выиграл у него великолепный кастет. С тех пор, осмотрительно обходя литературные темы, Сахаров держался более безопасных предметов, потчуя Набокова неприличными сплетнями и пошлыми историями — при этом без единого грубого слова — о людях, которых мальчик любил74.
Изменения произошли и в загородных поместьях. Чтобы рассчитаться с долгами, бабушка Мария Набокова была вынуждена осенью 1913 года продать Батово. С тех пор охотничьи угодья Владимира сузились75. Но в других отношениях жизнь раскрывалась перед ним все шире.
В июне на неделю заехал Юрий. В свои шестнадцать с половиной он мог с легкостью поразить пятнадцатилетнего кузена формулой 3x4=12, выгравированной на внутренней крышке портсигара «в память о трех ночах, проведенных им наконец-то с графиней Г.». Когда они возвращались, лузгая семечки, из сельской лавки, кузен признался Набокову в том, что он «твердый „монархист“ (скорей романтического, чем политического толка)», и высказал сожаление по поводу приписываемого им Владимиру (совершенно абстрактного) «демократизма». Он также читал отрывки из своей гладкой альбомной поэзии и сослался на комплимент, который какой-то модный поэт сделал поразительно длинной рифме в одном из его стихов. Здесь наконец Владимир смог с ним посостязаться, предложив свою — хотя и не использованную — находку: «заповедь» и «посапывать»76.
Месяц спустя Владимир впервые ощутил в «цепенящем неистовстве стихосложения» нечто, что, казалось, выходило за рамки мальчишеского подражания77. В то время как в Европе нарастало предвоенное напряжение, Россия переживала липкий от жары июль, оставивший незабываемый след в поэзии Ахматовой и Ходасевича. Спасаясь от грозы, Владимир зашел в беседку старого вырского парка, и, когда дождь пролетел и он вышел из своего укрытия, его приветствовала радуга и охватила странная дрожь:
Следующий миг стал началом моего первого стихотворения. Что подтолкнуло его? Кажется, знаю. Без единого дуновения ветерка, один только вес дождевой капли, сияющей в паразитической роскоши на душистом сердцевидном листке, заставляет его кончик кануть вниз, и подобие ртутной капли внезапно соскальзывает по его срединной прожилке, и лист, обронив яркий груз, взлетает вверх. Лист, душист, благоухает, роняет — мгновение, за которое все это случилось, кажется мне не столько отрезком, сколько разрывом времени, недостающим ударом сердца, сразу вернувшимся в перестуке ритма…78
Он бродил по парку в поэтическом трансе. Поздно вечером он, закончив стихотворение, прочел его матери — отца неожиданно вызвали в город в связи с угрозой войны — и, когда замолчал, увидел, что она «блаженно улыбалась сквозь слезы, катившие по ее лицу. „Как удивительно, как прекрасно“», — сказала она79, — оценка, которую взрослый Набоков первым же будет оспаривать.
Несмотря на массу подробностей в обстоятельном рассказе Набокова о его «первом стихотворении», это в значительной степени стилизация реального события. В своей автобиографии он представляет стихотворение как гром среди ясного неба, как событие неожиданное и необычное, тогда как на самом деле к тому времени он уже около пяти лет сочинял стихи на трех языках. Стихотворение, которое он вспоминает, было написано не в 1914-м, а в мае 1917 года, спустя сотни других:
Одно стихотворение, действительно написанное в июле 1914 года, но утраченное (правда, речь в нем шла не о разгаре дня, как в автобиографической книге, а об одном из эмоционально заряженных вырских закатов), кажется, и в самом деле стало для юного Набокова краеугольным камнем — если не благодаря своим поэтическим достоинствам, то, по крайней мере, благодаря новому чувству вдохновения, от которого его более ранние опыты превратились просто в детскую забаву. Отныне поэзия стала его страстью и его призванием. На следующее утро он написал еще два стихотворения, и хлынул поток81.