Изменить стиль страницы

Внезапно все, что казалось бесцельным в начале романа, наполняется смыслом, и его нервную систему электризует заряд удовольствия, который передается и читателю. Первоапрельская шутка возвращается, но теперь уже она радует своей осмысленностью, поскольку сама беспричинность появления Лоренцев в романе становится ключом. За всем, что представлялось бесцельным, обнаруживается тонкая, скрытая цель, причем цель двойная — одновременно и план судьбы, и благодарение за дарованную Федору любовь. Как кажется, роман намекает на то, что за раздражающей суматохой жизни таится некая необъяснимая благожелательность.

III

Неожиданный переход от неудовлетворенности жизнью к восторгу перед ее щедростью — такова модель «Дара». За каждую неудачу Федора жизнь — если он достаточно внимателен к ней — вознаграждает его бесплатным проездом — надо только знать, где совершить посадку. В начале романа он идет из своей новой квартиры за папиросами. Однако тех папирос, которые он курит, в табачной лавке не оказалось, и «он бы ушел безо всего, не окажись у табачника крапчатого жилета с перламутровыми пуговицами и лысины тыквенного оттенка. Да, всю жизнь я буду что-то добирать натурой в тайное возмещение постоянных переплат за товар, навязываемый мне».

Как и другие герои «Дара», Федор остро чувствует «гибельное несовершенство мира, в котором [он] все еще пребывал». Однако в последней главе романа, когда он обдумывает идею самого «Дара», ему на мгновение приходит в голову мысль, что он мог бы написать практическое руководство «Как быть счастливым?». В каком-то смысле «Дар» и есть такое руководство.

Набоков смело идет на риск, позволяя своему роману почти до самого конца прикидываться неряшливым, нескладным увальнем, потому что сама жизнь часто кажется бесформенной, мешковатой и скроенной совсем не по фигуре. Однако, несмотря на все тяготы жизни Федора — несмотря на изгнание, нищету, одиночество, необходимость переезжать с одной негостеприимной квартиры на другую или простые бытовые огорчения, вроде отсутствия привычных папирос в лавке, — он предрасположен к счастью. Мир полон ненайденных сокровищ, если воспринимать его с доверием ко всему, что он предлагает, и не уподобляться Лоренцам, всегда опасающимся, что их обсчитают.

Характерное для «Дара» особое сочетание тягучести и внезапной радости свойственно даже текстуре отдельного момента, структуре отдельного предложения. Задолго до этого романа Набоков уже выработал подвижный, стремительный стиль и научился его модулировать — достаточно вспомнить элегантную экономность «Защиты Лужина», лаконизм «Камеры обскуры», маниакальную энергию Германа в «Отчаянии». Он умел быстро рассказать любую историю, но знал также, что если жизнь человека, увиденная со стороны, раскручивается с быстротой кинопленки, то наше собственное самосознание, в каждый момент расширяющееся во всех направлениях, — это до краев заполненное пространство с почти неизменной глубиной и объемом, которое ничем не напоминает тонкую кинопленку, быстро соскальзывающую с бобины. В «Даре» Набоков — более непосредственно, чем когда-либо, — создает ощущение «себя» в настоящем, передает плотность и статичность момента. Федору требуется целая страница, чтобы дойти от табачной лавки до аптеки на углу: одно длинное предложение сменяется другим, еще более длинным и более разветвленным:

Переходя на угол в аптекарскую, он невольно повернул голову (блеснуло рикошетом с виска) и увидел — с той быстрой улыбкой, которой мы приветствуем радугу или розу, — как теперь из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад.

Он пошел дальше, направляясь к лавке, но только что виденное, — потому ли, что доставило удовольствие родственного качества, или потому, что встряхнуло, взяв врасплох (как с балки на сеновале падают дети в податливый мрак), — освободило в нем то приятное, что уже несколько дней держалось на темном дне каждой его мысли, овладевая им при малейшем толчке: вышел мой сборник; и когда он, как сейчас, ни с того ни с сего падал так, то есть вспоминал эту полусотню только что вышедших стихотворений, он в один миг мысленно пробегал всю книгу, так что в мгновенном тумане ее безумно ускоренной музыки не различить было читательского смысла мелькавших стихов, — знакомые слова проносились, крутясь в стремительной пене (кипение сменявшей на мощный бег, если привязаться к ней взглядом, как делывали мы когда-то, смотря на нее с дрожавшего моста водяной мельницы, пока мост не обращался в корабельную корму: прощай!), — и эта пена, и мелькание, и отдельно пробегавшая строка, дико блаженно кричавшая издали, звавшая, вероятно, домой, — все это вместе со сливочной белизной обложки сливалось в ощущение счастья исключительной чистоты…

В «Даре» Набоков создает для Федора особый стиль, где почти каждое длинное извилистое предложение разбухает скобками, подобно тому как змея раздувается, проглотив слишком много толстых, аппетитных мышей. Предложения растягиваются, чтобы вобрать в себя богатую добычу — своеволие и трудноуловимую красоту неисчерпаемого мира. Здесь Федор, как ему свойственно, подмечает великолепные, странные подробности окружающего мира — белый параллелепипед неба в зеркале, человеческое колебание отражающихся в нем ветвей, — или напоминание о пережитой радости, заставляющее его испытать вспышку гордости за свой литературный дар. Однако после нескольких таких периодов, несмотря на все блестящие наблюдения, стиль Федора начинает казаться все более тяжеловесным и словно буксовать на месте, как буксует и собственно роман. Мы испытываем некое беспокойство оттого, что ничего не происходит, — и это чувство часто разделяет с нами сам Федор. Однако роман задуман таким образом, что даже более жестокие разочарования оборачиваются неожиданным вознаграждением.

Вскоре после того, как Федор возвращается домой, хозяйка зовет его к телефону. Его друг, Александр Яковлевич Чернышевский, зачитывает ему отрывок из восторженной газетной рецензии на его первую книгу «Стихотворения», но обещает назвать источник, только если Федор придет к нему на литературный вечер. Весь день Федор перечитывает свой сборник стихов, посвященных далекому прошлому: он оживляет в памяти воспоминания, которыми навеяны стихи, он мысленно бродит среди пленительных образов детства и Петербурга, досадует на себя за неумение передать все то, что стоит у него перед глазами, и воображает одобрение чуткого рецензента. Сам его сборник начинается с огорчения (мяч сначала закатывается за комод, а потом, выбитый оттуда, исчезает под неприступной тахтой) и заканчивается маленьким триумфом (когда в доме переставляют мебель, повзрослевший герой обнаруживает свой мяч, «живой, невероятно милый»). Когда Федор наконец закрывает свою книгу, в голове у него вспыхивают первые строки нового стихотворения, полные благодарности за признание его труда, но тут же гаснут, не успев разгореться. После этого он приходит к Чернышевскому, и тот показывает ему на дату в сегодняшней газете — первое апреля! Восторженная рецензия оказалась всего лишь розыгрышем.

Первая глава продолжается: повествование перескакивает с одного предмета на другой. Горечь по поводу недоброй шутки, которую сыграл с Федором Александр Яковлевич, остается, но Федор вызывает в себе сочувствие к другу, стараясь проникнуть в его помутившееся сознание и вообразить, что тот среди собравшихся в комнате видит своего погибшего сына Яшу. Федор восстанавливает историю соглашения о тройном самоубийстве, завершившуюся смертью Яши, — своего рода анамнез летальной болезни. Двое юношей и девушка (а + b + с) связаны близкой дружбой, при этом «а» любит «b», «b» любит «с», а «с» влюблена в «а»; таким образом, в тесном дружеском круге устанавливаются отношения, которые Яша назвал в своем дневнике «треугольником трагедии». Постепенно ими овладевает мысль о тройном самоубийстве. Они должны исчезнуть, «дабы восстановился — уже в неземном плане — некий идеальный и непорочный круг». Яша выполняет условия соглашения и убивает себя, но двое его друзей нарушают договор, решив, что какое бы счастье ни ждало их по ту сторону гроба, его нельзя завоевать силой оружия.