Изменить стиль страницы

Юный Лужин, которого до сих пор воспитывала гувернантка, должен после летних каникул пойти в школу. Его отец опасается реакции своенравного сына, предвидя очередную истерику, и поэтому упоминает между прочим, словно стараясь задобрить его, что его будут звать теперь, как взрослого, по фамилии. При этих словах

сын покраснел, заморгал, откинулся навзничь на подушку, открывая рот и мотая головой («Не ерзай так», — опасливо сказал отец, заметив его смущение и ожидая слез), но не расплакался, а вместо этого весь как-то надулся, зарыл лицо в подушку, пукая в нее губами, и вдруг, быстро привстав, — трепаный, теплый, с блестящими глазами, — спросил скороговоркой, будут ли и дома звать его Лужиным.

Зарытое в подушку лицо Лужина, странные звуки, которые он издает губами, трогательно-детский вопрос — все это не соответствует ожиданиям родителей и принадлежит миру, который не сводится к готовым формулам типа «своенравность» и «плаксивость».

По дороге на станцию, откуда Лужиным предстоит ехать на поезде в город, родители вдруг чувствуют, что их опасения начинают оправдываться. Сын застывает в напряжении; кажется, будто его мрачное настроение насылает холодный ветер. Мать потянулась было, чтобы поправить на нем плащ, но, заметив выражение его глаз, отдергивает руку. На станции напряжение Лужина вырывается наружу. Словно бы гуляя, он как ни в чем не бывало доходит до края платформы и лесом бежит назад к усадьбе, чтобы перезимовать там, питаясь сыром и вареньем из кладовой. Родители отправляются вслед, какой-то чернобородый мужик вытаскивает его с чердака, и Лужина отвозят в город. Ничто не способно помешать тому, чем грозит время: наступит понедельник, и он станет Лужиным-школьником. Неожиданность первой строки романа так и не проходит, сколько бы мы ни перечитывали книгу. И ощущение оправданности этой строки — как и многого другого в книге — продолжает расти вплоть до самого финала. Ни разу по ходу действия мы не слышим имени героя, вытесненного фамилией в его первый школьный день. Только на последней странице, когда он, запершись в ванной комнате, взбирается на комод, открывает окно и наконец бросается навстречу смерти, мы узнаем его имя:

Дверь выбили. «Александр Иванович, Александр Иванович!» — заревело несколько голосов.

Но никакого Александра Ивановича не было.

И с первой строки романа до последней борьба взрослого и детского в Лужине, борьба между розовым прошлым и тернистым будущим не прекращается ни на мгновение.

III

Начиная с Руссо и Вордсворта, многие писатели в своих книгах отыскивали теплые, солнечные, чистые уголки, где можно предаваться воспоминаниям о детстве. Ни один из них не ценил детские годы больше, чем Набоков, и десятилетним Лужиным, так хорошо знавшим свои коленки, он возвращается в десятое лето собственной жизни, приглашая с собой и нас. Его Лужин даже смотрит на прошлое, как и он сам, влюбленными глазами памяти. Основываясь на своем собственном «совершенном прошлом», Набоков творит мир, созданный для счастья, — а затем помещает в него героя, сама натура которого приговорила его к горестям. В детстве Набоков был «вундеркиндом, юным гением», который выдумывал разные истории и радовался красоте окружавшего его Эдема. Лужин тоже был особенным ребенком даже до того, как он научился играть в шахматы, но весь мир представлялся ему чем-то вроде большого сада Раппачини[105], где каждое растение напоено смертоносным ядом: его особый талант не распахивает перед ним двери в жизнь, а захлопывает их.

Двойная перспектива позволяет Набокову представить детство Лужина одновременно лучезарным и безрадостно-холодным. Потом, когда волею обстоятельств Лужин неожиданно для себя попадает во взрослый мир, его любовь к жене и любовь к шахматам начинают борьбу за господство над ним — борьбу, за которой зияет трагедия. Большинству писателей вполне хватило бы столь смертоносного конфликта, но Набоков, сохраняя драматическое напряжение, не останавливается на этом.

В начале третьей части романа врач и жена Лужина внушают ему мысль о смертельной опасности шахмат. И они настолько преуспевают в этом, что, прежде чем окончательно вынырнуть из забытья, он подавляет в себе свое шахматное сознание. Выздоравливая, Лужин, кажется, заново пробуждается к жизни. Во время прогулки по санаторскому саду он даже спрашивает у своей невесты названия цветов. Поскольку шахматы, а с ними все его недавнее прошлое вычеркнуты из его мира, его мысли вновь обращаются к детству:

Дошкольное, дошахматное детство, о котором он прежде никогда не думал, отстраняя его с легким содроганием, чтобы не найти в нем дремлющих ужасов, унизительных обид, оказывалось ныне удивительно безопасным местом, где можно было совершать приятные, не лишенные пронзительной прелести экскурсии. Лужин сам не мог понять, откуда волнение, — почему образ толстой француженки с тремя костяными пуговицами сбоку, на юбке, которые сближались, когда ее огромный круп опускался в кресло, — почему образ, так его раздражавший в то время, теперь вызывает чувство нежного ущемления в груди.

Впервые Лужин обратился к воспоминаниям о своем прошлом. Более того, он, кажется, попадает в переработанную, выправленную редакцию своего детства, из которой изъята вся боль. После партии с Турати мысли о шахматах теснились в голове у Лужина до тех пор, пока город вокруг него не превратился в калейдоскоп таинственных призраков. Когда чей-то хриплый голос вкрадчиво шепнул Лужину: «Идите домой», то он, вместо того чтобы пойти к невесте, стал в полубреду отыскивать среди берлинских улиц дорогу в русскую усадьбу своего детства. Его паническое бегство «домой» заканчивается глубоким обмороком. Выйдя из забытья, он видит склонившегося над ним санаторского врача, чья курчавая борода напоминает ему бородатого мужика его детства, который нес его с чердака после побега в усадьбу. Деревья за окном больничной палаты, где лежит Лужин, пробуждают в его затуманившемся мозгу воспоминания о старой усадьбе, окруженной деревьями, и ему кажется, что «в окне было все то же счастливое сияние». Врач и невеста заботливо ухаживают за Лужиным, мир представляется ему ласковым и добрым, шахматы еще не изведаны: он вернулся в детство обновленным. Для Набокова щедрость жизни в конечном итоге есть щедрость прошлого: воспринимаемое нами — это уже «своего рода память даже в момент восприятия»3. Однако время уносит нас даже от нашего собственного прошлого, и память позволяет лишь поймать его зыбкий образ в обращенном назад зеркале. Шахматный талант Лужина уже открыл перед ним иное измерение по ту сторону обычного хаоса человеческой жизни — измерение, где царит гармония и порядок. Теперь с первого взгляда его фактическое возвращение в прошлое может показаться новой победой над ограниченностью человеческих возможностей, однако он лишь ненадолго обретает рай своего детства. Постепенно начинается сошествие во ад. По мысли Набокова, лишь искусство в высшем своем проявлении способно в конце концов указать выход из тюрьмы времени, творя свои особые миры, в которых каждому пустяку гарантирован иммунитет от забвения. Находясь в какой-то степени вне жизни, искусство, быть может, есть предтеча такой формы сознания, которая имеет неограниченный доступ в рай прошлого. Возвращаясь же в свое припудренное детство не в искусстве, а в жизни, Лужин просто-напросто не считается с фактом существования времени, крадет у себя две трети своего прошлого, забывает про свое колючее «я» и даже изгоняет шахматы, этот непрочный суррогат или заменитель искусства. Жизнь — или время — мстит ему за это. К счастью, человеческая личность неукротима, и натура Лужина медленно возрождается. Его природная осторожность, его умение видеть комбинацию и его инстинкт самообороны подсказывают ему, что в его судьбу вмешалась какая-то зловещая сила и что он должен подготовить контратаку. Хотя он не в состоянии распознать суть этой угрозы, мы со своей позиции стороннего наблюдателя начинаем догадываться. Вынужденная повторяться вопреки собственной природе, вместо того чтобы идти вперед, жизнь начинает весьма ловко проигрывать прошлое. Невинная реприза детства, которая должна была защитить Лужина от шахмат, превращается в кальку с рисунка его детства и поэтому ведет его прямо к первому открытию шахмат. Лужин встречает своего бывшего одноклассника, который смутно помнит, что он уже в школе был восходящей шахматной звездой, хотя сам Лужин это отрицает. Когда гостья из Советского Союза упоминает тетю Лужина, которая впервые показала ему шахматные ходы, память Лужина наконец пробуждается, и он чувствует «острую радость шахматного игрока, и гордость, и облегчение, и то физиологическое ощущение гармонии, которое так хорошо знакомо творцам». Почти в тот же момент он понимает, что комбинации времени, развивающиеся вокруг него, привели к очередному изменению позиции (и усадьба, и город, и школа, и петербургская тетя), и в панике пытается придумать какую-нибудь защиту против козней таинственного противника, кольцом окружающего его. Вместо этого он находит карманные шахматы, которые проглядела его жена, и прячет их — а вместе с ними и шахматные мысли — от нее точно так же, как ему приходилось это делать в детстве, когда он только открыл для себя эту игру.

вернуться

105

Имеется в виду новелла американского писателя-романтика Натаниэля Готорна «Сад Раппачини». (Прим. перев.)