Именно о докторе Зирке я думал пока засыпал в той просторной спальне в ночлежном доме миссис Глимм. Я думал о нем не только потому, что он использовал фразу «архитектурный стон» для описания внешнего вида дома моего детства, так похожего на серые дома с высокими крышами вдоль улицы в городе у северной границы, но еще, и даже в основном, потому, что слова короткой метафизической лекции, которую я прочитал ранее, так ясно напомнили мне слова, обрывочные и неразборчивые, которые доктор говорил сидя у моей постели, где он посещал меня в моих истощающих недугах от которых, по общему мнению, мне суждено было умереть в юном возрасте. Лежа в кровати под затхлыми одеялами в странном доходном доме, где тусклый лунный свет лился через окно, озаряя призрачную пустоту комнаты, я вновь ощутил вес кого-то, кто сидел на моей постели, наклонившись над моим, очевидно спящем, телом и обращаясь к нему незримыми жестами и тихим голосом. Именно тогда, притворяясь спящим, как я часто делал в детстве, я услышал вторую «метафизическую лекцию». Она нашептывалась медленным, звучным, монотонным голосом. «Мы должны быть благодарны», говорил он мне, «что скудность познаний достаточно сузила наше понимание вещей, чтобы у нас могло возникнуть о них какое-то мнение. Ведь разве есть повод реагировать на что-то, если мы понимаем… все? Не что иное, как рассеянный разум всегда был жертвой авантюр взволнованных чувств. А если бы не напряженность нашего невежественного положения — положения существ, одержимых собственными телами и сопутствующим им безумием — кто проявил бы достаточно интереса к вселенскому спектаклю, чтобы хотя бы зевнуть, не говоря уже о более драматичных манифестациях, придающих столь необычный цвет миру, окрашенному, по своей сути, в смесь оттенков серого на фоне темноты. Надежда и ужас, повторить эти два из бесчисленных состояний, основанных на ошибочном понимании, значит умалить значение решающего откровения, которое обнаружит отсутствие их необходимости. С другой стороны, эти страшные и экзальтированные чувства отлично служат, когда к нам пробивается лучик знания, чтобы изолировать его от спектра света и полностью забыть. Все наши восторги, священные и низменные, зависят от нашего нежелания постигать самые поверхностные истины и от нашего раздражающего желания идти путем забывчивости. Может статься, что амнезия — высшее таинство ритуала существования. Знать, понимать в полном смысле — значит погружаться в просвещенность бессмысленности, холодный пейзаж памяти, состоящей из одних теней и абсолютного осознания бесконечных пространств, окружающих нас со всех сторон. Там мы подвешены на нитях, дрожащих от наших надежд и страхов, раскачиваясь над серой пустотой. Почему же мы оберегаем эту кукольную комедию и обрекаем на неудачу всякую попытку освободить нас от нитей? Видимо потому, что нет ничего более соблазнительного, и более идиотского, чем наше желание иметь имя — даже если это имя глупой маленькой куклы — и держаться этого имени во всех жизненных испытаниях, как если бы это могло длиться вечно. О, если бы мы только могли предохранить нити от обветшания и спутывания, если бы мы могли уберечься от падения в пустое небо, то мы смогли бы продолжать жить под присвоенными именами и увековечили бы свой кукольный танец в бесконечности…»

Голос шептал слова и дальше, будто бы собирался бесконечно читать свою лекцию. Но в какой-то момент я провалился в сон, каким я никогда не спал прежде: спокойный, серый, лишенный сновидений.

На следующее утро я проснулся от шума на улице за окном. Это была та же исступленная какофония, которую я слышал днем раньше, когда только прибыл в город у северной границы и наблюдал за шествием удивительного парада. Но, встав с постели и подойдя к окну, я не увидел следов шумной процессии. Вдруг я обратил внимание на дом, стоявший прямо напротив того, где я провел ночь. Одно из самых верхних окон дома напротив было открыто настежь, а чуть ниже карниза, упираясь спиной в серый фасад дома, висело тело человека, с толстой белой веревкой вокруг шеи. Конец туго натянутого шнура исчезал в оконном проеме. Каким-то образом это зрелище не казалось неожиданным или неуместным, даже когда громыхание невидимого парада стало нарастать, и даже когда я узнал тщедушную детскую фигурку повешенного человека. Хоть он сильно постарел с нашей последней встречи, а волосы и борода его стали ослепительно белыми, все же это был мой старый врач доктор Зирк.

Наконец, я увидел приближающийся парад. На дальнем конце серой туннельной улицы вышагивало похожее на клоуна создание в свободных белых одеждах, с яйцеобразной головой, окидывавшей взглядом окружающие дома. Проходя под моим окном, существо посмотрело на меня с тем же выражением тихой недоброжелательности и прошло мимо. Следом за ним шел строй оборванных людей, впряженных в канаты, привязанные к клеткообразной телеге, катившейся за ними на деревянных колесах. Бесчисленные предметы, в еще большем количестве, чем вчера, стучали о прутья клетки. Гротескный инвентарь теперь включал в себя пузырьки от лекарств, с гремучим содержимым, блестящие скальпели и инструменты для разрезания костей, иглы и шприцы, смотанные вместе и развешанные, как гирлянды на рождественской елке, и стетоскоп, опоясывающий отрезанную собачью голову. Колья, окаймлявшие платформу, теперь чуть не ломались от тяжести висящего на них мусора. Так как у клетки не было крыши, я мог заглянуть внутрь из своего окна. Но она была пуста, во всяком случае, пока. Когда повозка проезжала под моим окном, я поднял взгляд на повешенного человека и на веревку, на которой он раскачивался как кукла. Из темноты за оконным проемом появилась рука с блестящей опасной бритвой. Ее толстые пальцы были унизаны яркими кольцами. Когда бритва слегка поработала над веревкой, тело доктора Зирка упало с высоты серого здания прямо на проезжавшую снизу телегу. Летаргическая процессия быстро скрылась из виду, а оглушительный звуковой бунт затих в дали.

Положить конец всему, подумал я, положить конец всему так, как ты того хочешь.

Я посмотрел на дом напротив. Прежде открытое окно теперь было закрыто, а шторы задернуты. Туннелеобразная улица серых домов была тиха и неподвижна. А потом, будто исполняя мое тайное желание, скудный поток снежинок начал опускаться с серого утреннего неба, и каждая из них была тихим шепчущим голосом. Еще долго я продолжал смотреть в окно на улицу и город, которые, я знал, были моим домом.

Услышав пение, ты поймешь, что час настал

Я прожил в городе у северной границы достаточно долго, чтобы, не до конца то осознавая, допустить, что уже никогда не уеду отсюда, во всяком случае, пока я жив.

Я мог бы погибнуть от собственной руки, думалось мне, или, возможно, более привычным способом — по жестокой случайности, или от изнурительной болезни. Но главное — я пришел к мысли, что моя жизнь, будто бы по праву, должна будет закончиться либо в самом городе, либо в непосредственной близости от его задворок, где узкие улицы и постройки начинали редеть и, в конце концов, растворялись в унылом, бесконечном ландшафте. После смерти, думал или невольно допускал я, меня похоронят за городом на кладбище на вершине холма. Мне не приходило в голову, что кто-то мог возразить, будто с тем же успехом я мог бы и не умереть в этом городе, а значит и не был бы похоронен или каким-либо другим способом предан земле на кладбище не вершине холма. Таких людей можно было бы счесть своего рода истериками или мошенниками, ведь всякий, постоянно проживающий в городе у северной границы, был либо тем, либо другим, а зачастую сразу обоими. Эти же люди могли предположить, что было в равной степени вероятно и вовсе никогда не покинуть город, или никогда не умереть в нем. Я начал понимать, каким образом это было возможно в ту пору, когда жил в маленькой квартирке у черной лестницы на первом этаже пансиона, находившегося в одном из старейших районов города.

Была середина ночи, и я только что проснулся в своей постели. А если точнее, то я впал в неусыпность, как поступал всю свою жизнь. Благодаря этой привычке впадать в неусыпность посреди ночи я смог услышать тихий гудящий звук, который заполнял мою маленькую комнату, и который я не услышал бы, будь я из тех людей, которые спят всю ночь. Звук исходил из-под половых досок и отдавался в подсвеченной луной темноте комнаты. Спустя некоторое время, когда я сидел в своей постели, а затем поднялся и тихонько прошелся по своей крохотной комнате, мне стало казаться, что тихий гудящий звук был голосом, очень глубоким голосом, который звучал так, будто он читал лекцию или обращался к аудитории с самоуверенным и авторитетным тоном. Однако я не мог разобрать ни единого слова, лишь гудящие интонации и звучность голоса, поднимавшегося из-под половиц в моей маленькой квартирке за черной лестницей.