Изменить стиль страницы

Зима тогда была на переломе — временами наступали оттепели, небо заволакивало тучами, лениво сыпавшими на землю тяжелый мокрый снег. В один из таких сырых, промозглых дней Пелагея услышала раздавшийся неизвестно откуда звук, напоминающий гром. В середине зимы гром был делом невиданным и неслыханным. Его Пелагея и летом-то не любила, а тут, услышав, просто обмерла — так словно холодом обдали ее тревожные предчувствия. Звук — то ли гром, то ли рев — послышался еще раз, теперь вроде бы ближе. Она не вытерпела и, превозмогая страх, еле передвигая ноги, кое-как выбралась на крыльцо. Глянула в небо. Так оно и оказалось — над городом тяжело летел змей, огромный, как в детских страшных сказках, черный, на широко раскинутых крыльях. Пламя било у него из пасти и ярко полыхало на конце хвоста. Низкие облака то и дело скрывали его, озаряясь всполохами змеиного огня, и в эти мгновения можно было хорошо разглядеть изогнутые когти растопыренных лап, провисшее брюхо — все, что высовывалось из клочковатого серого тумана.

Пелагея, ухватившись за резной крылечный столбик, так и стояла, замерев, не в силах оторвать взгляда от страшного зрелища, не находя в себе сил даже перекреститься, пока страшный змей, испуская рык и взмахивая крыльями, окончательно не скрылся из виду. Когда его стало не слышно, она даже подумала: а не показалось ли? Может, одной ей было видение? Ан нет — во дворе остолбенело стояли двое дворовых людей, глядя в ту сторону, куда улетело страшилище, а с улицы слышались многочисленные возбужденные голоса. Не одна Пелагея, значит, видела.

После этого в городе долго ходили слухи и пересуды, на всякий случай во всех церквах были отслужены молебны. Но поскольку ничего страшного сразу вслед за явлением змея не произошло, все успокоились. Стали даже поговаривать, что змей, мол, послан был Новгороду для того, чтобы показать, что город находится под надежной защитой. Он же никого не пожег, никого не съел, этот змей. А стало быть, нечего о нем и переживать сильно. Всего и дел-то — будет о чем бабам болтать да ребятишкам. Так и Михаил считал, и понемногу Пелагея, в душе уверенная, что знамение это многие беды сулит, тоже успокоилась. А потом эти беды и случились: и свекра Михаила убили, и подворье сожгли, и князя Ярослава лютость пала на Новгород, и поздний мороз уничтожил хлебные посевы. Вот к чему был змей-то!

Одно, наверное, в жизни Пелагеиной теперь и оставалось — сетовать на свою недогадливость, что погубила и свекра со свекровью, и теперь медленно и уверенно губит ее саму и сыночка Олексу. Голод и неизвестность о судьбе Никиты не спеша делают свое дело — губят плоть, ранами незаживающими язвят душу. Нынче последнюю муку Пелагея с Олексой доели. Что дальше?

Самое последнее средство все же оставалось. Можно было, надрезав грудь ножом, дать сыночку теплой материнской крови. Да только пойдет ли кровь из иссушенной голодом груди? И сама грудь-то, где она, куда делась? Пелагея ловила себя на том, что теперь брезгует прикасаться к этим сморщенным пустым кожаным мешочкам, болтавшимся там, где еще недавно платье дыбилось и при ходьбе упругие округлости подрагивали, неизменно приковывая жадный и такой желанный взгляд мужа Никиты. Вот еще была мука: думать о том, что такую ее Никита, вернись он сейчас в Новгород, не захотел бы. Правда, такие мысли все реже посещали ее, да и сам Никита был желанен не как муж и хозяин, а как человек, который принесет еды и покормит. Голод оказался сильнее любви! Неужели он окажется и более сильным, чем ее любовь к сыну?

Пелагея посмотрела на Олексу отрешенным взглядом и не впервые уже без всякого чувства подумала: хорошо бы, его Бог прибрал прямо сейчас, во сне. Сразу бы и отмучился сыночек, и можно было бы неторопливо и основательно думать о собственной смерти — когда она придет и какая будет. Тут Олекса вздрогнул и несколько раз, не просыпаясь, жалобно всхлипнул — словно почувствовав, о чем мама думает. Пелагея сразу очнулась. Надо гнать прочь такие думы, а то это до добра не доведет. Лучше всего занять ум привычным делом: поисками пропитания хотя бы на сегодня. Ничего другого не остается, как оставить Олексу дома одного и идти на городище, к княжескому двору. Может, и сжалится кто над ней, кинет кусочек. Им с Олексой и не надо много-то, они уж привыкли обходиться малым. А если никто ничего не даст — то наверняка попадется куча свежего конского навоза. В ней можно наковырять много овсяных зернышек — они вкусные, солоноватые и легко жуются. На княжеских конюшнях коням дают овес добрый.

А дома сидеть, ничего не делая, — так и пропадешь, Пелагея, как всегда, решившись на что-то, почувствовала себя лучше. Пора было собираться. А собраться было недолго: все, что у нее имелось из одежды — все на ней. Олексу поудобнее уложить, чтобы подольше не просыпался. Да заткнуть дымовое окошко: угар, наверное, уже вытянуло, а тепло надо беречь.

Целое событие теперь было — вставить затычку в окошечную дыру под потолком. Обрубок дерева, обмотанный для плотности рогожей, стал такой тяжелый, а ведь надо было еще и на лавку встать, чтобы дотянуться до дыры. Ни в руках, ни в ногах сил не оставалось. Первым делом затычку на лавку положить. Потом самой на лавку вскарабкаться. Потом по стене эту тяжелую затычку катить — через бревнышко к бревнышку. Была бы стена гладкая, плахами обшитая — труднее было бы Пелагее. Скользило бы.

Пока возилась с затычкой, не сразу расслышала: по двору к ее избушке кто-то идет. И похоже, не один. Мужские голоса переговариваются, а о чем — не разобрать. Бросив тяжелый обрубок на пол, Пелагея поспешила слезть с лавки — нехорошее будет, если увидят ее так. Но нога неловко подвернулась, и она ничком свалилась на утоптанный земляной пол как раз в тот миг, когда в дверь постучали. Она попыталась подняться и не в силах была ответить, когда дверь открылась без приглашения.

Вошли трое мужчин и остановились у порога, глядя, как хозяйка копошится на полу возле лавки.

— Здорово, Пелагея, — сказал один из вошедших. Голос его показался ей знакомым, и она с трудом подняла голову. Вгляделась, превозмогая стыд от того, что оказалась при чужих мужиках в таком положении. Стыд неожиданно придал Пелагее силы, и она сразу поднялась на ноги, успев даже мимолетно удивиться про себя такому проворству.

Один из тех, кто стоял перед ней, был Матвей Обрядич, староста их Волосовой улицы — сухой и прямой как палка старик с длинной желтоватой бородой. Второго Пелагея не узнала, хотя, кажется, видела где-то. А третий был явно нездешний, не русский даже, чем-то походил он на Пелагеиных давних соплеменников-чудинов. И дело здесь было не в одежде, украшенной бусами, поверх которых лежало ожерелье из длинных медвежьих когтей, а в выражении лица, и прежде всего — глаз. Такое лицо и такие глаза могли быть только у человека лесного, вольного, не тронутого вечной русской озабоченностью. Такими же — беспечными, словно лесные звери, всегда готовыми и к радости и к смерти — были ее, Пелагеины, соплеменники. И она тогда звалась по-другому. Сейчас и не упомнишь как. Вид этого чужеземца непонятно почему взволновал Пелагею настолько, что она даже не ответила на приветствие старосты поначалу. Спохватившись, поклонилась им всем:

— Здравствуйте, люди добрые. Проходите в дом. Хозяина моего нет нынче, да и угостить вас нечем. Не обессудьте.

Сказалось легко и плавно, совсем как в старые времена. Тогда было чем гостей угощать. Пелагея думала, что уже забыла слова простого гостеприимства. Вот — вспомнилось.

— Знаем, хозяйка, все знаем, — сказал староста Матвей Обрядич, когда все трое уселись на лавке у стены. — И про горе твое знаем, и что живешь одна, что угощать нечем. Не ты одна, Пелагея, так сейчас живешь. От Никиты, мужа твоего, вестей не получала?

— Откуда же? Как ушел с князем, так с тех пор… — Она вдруг испуганно оглядела всех троих. — Уж не ты ли, дядя Матвей, мне про Никиту расскажешь? Где он?

— Где… Известное дело где — на Руси, с Мстиславом Мстиславичем. Ты не смотри так, не пугайся. Я не более твоего знаю. Мы по другому делу пришли.