Изменить стиль страницы

По-видимому, она даже не соображала, в каких преступлениях, как член этого "преступного" сообщества, она обвиняется и в чем состоят преступления этого сообщества. Упрекнуть ее в этом нельзя. Собственный опыт убеждает, что чудовищная нелепость выдвигаемых обвинений превращает их в бред сумасшедшего, и как всякий бред его трудно воспроизвести нормальному уму.

Тем более трудно было Л. С., далекой от политических нюансов, понять, о чем конкретно идет речь, особенно в обстановке, где реальность тесно переплетена с фантасмагорией. На следствии, как она нам сказала, она только признала себя виновной в том, что, будучи коммунистом, она не вникала в дела комитета, не знала его действий, не была бдительной, как подобает коммунисту, и потому не была в курсе "преступных замыслов" комитета.

Единственное, что врезалось ей в память, это — "суд" (как она думала), где присутствовали все обвиняемые, т. е. весь комитет в полном составе.

По-видимому, это был не суд, а очная ставка всей "преступной" группы с возможной перекрестной проверкой показаний каждого, т. к. суда в обычном понимании этого процесса в таких делах в то время не было. Все решала "тройка", и приговор каждому из обвиняемых сообщался персонально. Да и приговором, как это удалось от нее выяснить, это заседание не было завершено.

Л. С. рассказывала, что особенно тяжелое впечатление на нее произвел внешний вид Лозовского и Шимелиовича. Они производили впечатление очень измученных людей, а около Шимелиовича все время дежурила медсестра со шприцем в руках. Он был как будто сломанный физически. Мужественно держался Лозовский, отказывавшийся от показаний, данных на следствии. Когда председатель, справившись с соответствующим показанием, данным на следствии, говорил, что "на следствии вы ведь показывали другое", то Лозовский отвечал:

"Вы ведь знаете, каким образом были добыты эти показания", но эту реплику председатель отвергал. В частности, Лозовский говорил: "Я не могу смотреть в глаза академику Штерн после того, что я говорил о ней на следствии, и прошу у нее прощения за это", на что опять следовали стереотипная реплика председателя и стереотипный ответ Лозовского. По-видимому, больше всех "раскололся" Фефер: Лозовский, говоря о нем, называл его "свидетель обвинения Фефер". В частности, он подтверждал высказывания Л. С. о "родине", ее раздраженный вопрос, заданный в каком-то контексте: "Что такое родина?

Моя родина — Рига", — это высказывание она не отрицала, но смысл, конечно, она вкладывала не тот, который хотело следствие и обвинение. Кстати, следует заметить, что Л. С. отмечала свое рождение два раза в году: один раз — 26 августа — день ее биологического рождения, второй раз — 31 марта — день ее приезда в Советский Союз. При этом второе рождение она ценила гораздо больше первого, говоря, что в первом она не была виновата, и всегда с большой торжественностью отмечала день второго рождения, которое считала подлинным, поскольку оно было сознательным.

Не будем судить Фефера. Он был такой же жертвой, как все его сопроцессники, и разделил их участь.

Среди событий монотонных дней и ночей одиночного заключения в стенах Лубянки, до утомительности и отупения однообразных, Л. С. запомнился один из допросов. Я передам ее рассказ об этом допросе почти дословно. Я ручаюсь за точность смысловой и текстуальной передачи с необходимостью заменить из уважения к бумаге и читателю многие слова и выражения многоточиями или адекватными по смыслу формулами, приемлемыми для нежного "девического ушка", как это делала сама Л. С. при рассказе об этом допросе. "Ты старая б-дь, — сказал следователь, — мы знаем, зачем ты каждый год ездила за границу. Ты там вступала со всеми в половое сношение". Все это было сказано, как говорила Л. С., в циничных выражениях, о смысле которых, как она говорила, "я только догадывалась". Л. С., пытаясь обратить, со свойственным ей юмором, всю эту гнусность в шутку, возразила: "О некоторых женщинах говорят, что до 40 лет им платят, а после 40 — они платят. Ведь мне уже далеко за сорок, если бы было так, как вы говорите, то у меня не хватило бы никаких средств, чтобы расплатиться…" Действительно, ей в эту подлую пору было уже много за 70, но мало изобретательный цинизм сотрудников МГБ не пощадил и старую женщину-академика. Продолжаю рассказ Л. С. В ответ на реплику Л. С. следователь начал: "Мать твою… мать твою… мать твою… мать твою…" Я ему говорю: "При чем тут мать, она давно умерла, какое она имеет отношение к антифашистскому комитету?" Он продолжает свое: мать твою, мать твою. Тогда я ему говорю: я догадываюсь, что вы хотите скомпрометировать мою мать, но хоть бы вы разъяснили смысл вашего, как мне кажется, циничного выражения. А он продолжает свое: мать твою, мать твою…" Площадная ругань — один из стереотипных приемов следователей МГБ, доведение до сознания подследственного, что он не академик, даже не человек, а "г-но собачье". Мне рассказывал В. В. Парин, что в период пребывания Н. И. Вавилова в Саратовской тюрьме, когда в общую камеру поступал новый заключенный, Н. И. Вавилов представлял ему себя следующим образом: "Вавилов, бывший академик, а теперь говно собачье". Вероятно, эту мерзость внушал ему следователь.

Впрочем, и все остальные бесконечные дни и ночи, проведенные во внутренней тюрьме МГБ, далеко не были ни физическим, ни моральным санаторием. Для этого надо знать и представить быт этого учреждения с его парашами и прочими аксессуарами режима. В частности, можно легко представить трудности этого режима для слабосильной старой женщины в возрасте около 75 лет, справлявшейся с бытовыми трудностями в нормальных условиях только с помощью близких ей людей. В камере, где она некоторое время пребывала в обществе еще двух заключенных женщин, она с трудом справлялась с требованиями к ней мыть полы, убирать камеру, выносить парашу, когда на нее падала очередь выполнения этих мероприятий. Немало издевательств и упреков в неопрятности со стороны односидельцев пришлось вынести старой женщине-академику за много лет проживания в камере подследственной тюрьмы МГБ.

Самым страшным эпизодом многолетнего пребывания Л. С. в заключении был ее перевод в Лефортовскую тюрьму, где она пробыла 20 суток. Это — тюрьма спецрежима, как мне разъяснил мой следователь, и Л. С. охарактеризовала ее как "преддверие ада". По-видимому, она побывала в карцере, поскольку, как она говорила, были дни, когда она могла только стоять, да и сидячее положение в одиночной камере этой тюрьмы (я провел в ней два месяца) только розовый оптимист назвал бы комфортом.

Дело Еврейского антифашистского комитета, как известно, закончилось смертной казнью всех его членов. Они были застрелены 12 августа 1952 года.

Вне этой кары осталась, вероятно, только Л. С. Штерн. Чем объяснить такое снисхождение к ней — сказать невозможно. Но несомненно, что были какие-то (отнюдь не гуманные, конечно) соображения ее пощадить. Она была осуждена к высылке в Среднюю Азию на 5 лет без конфискации имущества. Ей предложили указать пункт, где она хотела бы провести ссылку. Она назвала Алма-Ату, где она была в эвакуации во время войны, но в этом ей было отказано (по-видимому, столицы союзных республик исключались из места ссылки). Так она попала в Джамбул. Ей были возвращены изъятые при аресте драгоценности и деньги.

При ее расторопности и ориентации в вопросах быта, да еще в чужом городе, можно представить, какие все это создавало для нее трудности. При ее доверчивости к проходимцам ее обволокли какие-то люди (кажется, тоже ссыльные) и обворовали дочиста, забрав все драгоценности, а их было немало.

Так замкнулась цепь пророчеств, которыми ее напутствовали друзья в Женеве при отъезде в Советский Союз. Единственное ошибочное звено в этой цепи — ссылка не в Сибирь, а в Среднюю Азию…