Изменить стиль страницы

В то же утро я поехал в институт. По приезде в институт я был несколько удивлен равнодушием, с которым взирали на меня встречавшиеся по пути в лабораторию сотрудники института, даже те из них, которые всегда были очень и активно приветливы. Причину этого мне раскрыл С. И. Диденко. Оказывается, рано утром, еще до начала занятий, в районный комитет КПСС была вызвана секретарь партийной организации института А. Е. Тебякина, которую райком информирован, что я вернулся из заключения и чтобы она инструктировала всех членов партии, а через них — весь коллектив, чтобы при встрече со мной сотрудники проявляли полное равнодушие, как будто я прибыл из кратковременной командировки, чтобы не было никаких объятий и слез. Задание было строго выполнено и находилось в резком контрасте с предупредительностью и подчеркнутым вниманием, которым сопровождалось мое освобождение на Лубянке и со стороны сотрудников МВД после него. Такое задание отображало известную растерянность райкома перед неожиданным событием, незнанием, как на него реагировать, и райком решил, по-видимому, следовать французскому правилу: в сомнении — воздержись! Да и трудно было перестроить сознание райкома и коммунистов института, еще буквально вчера клеймивших изверга самыми ужасными эпитетами, а сегодня приветливо его встретить. Это не соответствовало тем истинным чувствам этих коммунистов, которые вызвало у них происшедшее за ночь и заставшее их врасплох событие.

С. И. Диденко, которому я сообщил по телефону о своем приезде в институт, просил меня ждать его приглашения, так как хотел встретить меня наедине, в отсутствие кого-либо из посторонних. Он не хотел, чтобы были свидетели нашей встречи, чтобы она была свободной от инструктажа райкома. Я понял это и по его словам, и по характеру встречи с ним — с объятиями и слезами. Он рассказал мне, что буквально накануне, в пятницу, состоялось заседание партийного бюро, рассматривавшего персональное дело коммуниста С. И. Диденко по обвинению его в поддержке, оказывавшейся им в течение длительного времени врагу народа. Заседание было длительным, обсуждение осталось незаконченным, и продолжение его было перенесено на понедельник, когда и должно было быть вынесено решение (вероятно, заранее подготовленное и ничего хорошего не сулившее С. И. Диденко). На следующий день, в субботу, сам "враг народа" явился в институт с документом о полной реабилитации. Было от чего партийному руководству института впасть в шоковое состояние, подобное тому, которое, как пишет Чехов, должен испытывать спущенный курок, давший осечку. Это состояние испытывали многие любители сильных ощущений и человеческой свежатины, которой досыта кормила таких любителей людоедская сталинская эпоха. Дочь рассказывала, как утром, после начала работы, в поликлинику, где она работала в Торопце, ворвалась разъяренная секретарь партийной организации, врач, с возмущенным криком: "Вы слышали, их освободили; это гнусная провокация, это так им (?!) не пройдет". Совершенно очевидно, что вся подготовка к ликвидации "дела врачей" проходила в глубокой тайне в недрах Министерства внутренних дел, принявшего функции ликвидированного Министерства государственной безопасности. Даже надзиратель Лефортовской тюрьмы, провожавший меня злобно-укоряющим напутствием: "Хорошей жизни захотели!" и рекомендовавший взять с собой из камеры все продукты ("Там все пригодится!"), не знал, куда он меня провожает. Больше того, даже дежурный в Лубянке, куда меня доставили из Лефортовской тюрьмы, перед подъемом наверх по вызову не знал, зачем меня вызывают, иначе бы навряд ли рекомендовал воспользоваться туалетом перед предстоящим, по его мнению, длительным допросом.

Суммируя реакцию "народа" на неожиданное прекращение "дела врачей", надо сказать, что далеко не у всех оно вызвало вздох облегчения. Многим, жаждавшим крови "извергов рода человеческого", наступившие пасхальные праздники были испорчены. И надо же было, чтобы непосредственно за освобождением "извергов", происшедшим в ночь на субботу, пришел первый день пасхи — Христово Воскресенье! Для очень многих, и не только для освобожденных и близких им людей, это был в подлинном смысле слова светлый праздник, и они так символически и восприняли его. Для немногих же он был омрачен неожиданной осечкой спущенного курка.

Были некоторые предвестники предстоящих событий, но они не могли быть поняты теми, к кому были направлены, и интерпретированы ими в такую сверхоптимистическую сторону. Вся многолетняя предыстория не давала для этого никакой основы. Таким предвестником был неожиданный звонок по телефону моей жене за несколько дней до освобождения. Мужской голос любезно поздоровался с ней. осведомился о ее здоровье, предварительно сообщив, что говорят из Министерства госбезопасности. Говоривший поинтересовался также здоровьем и общим состоянием членов семьи, ссылаясь на то, что этим интересуется Яков Львович и что он беспокоится о семье. Жена дала вполне успокаивающие ответы, даже просила мне передать, что у нее имеется работа, что она получила заказы на рефераты иностранных научных статей и на переводы (жена — физиолог, доктор наук) и что это дает ей заработок. Она осведомилась, разумеется, о моем состоянии и получила вполне утешительный ответ ("Яков Львович здоров, хорошо себя чувствует"). Жена спросила, не нужно ли передать мне демисезонное пальто (была весна, а ушел я в зимнем), на что собеседник ответил, что в этом нет никакой необходимости. Этот звонок и этот разговор (кто был собеседником — не знаю до сих пор) несомненно были проявлением той же предупредительности, с которой был обставлен весь процесс освобождения, но жена поняла его по-своему. До ее сознания даже не дошел смысл ответа ее собеседника на предложение передать мне демисезонное пальто, в котором, по его словам, нет нужды. При некотором оптимизме можно было расценить этот ответ как благоприятный симптом, как сигнал о предстоящем возвращении, но почвы для оптимизма в советской действительности того времени не было. Исходя из печального опыта прошлых лет, когда бывали случаи подобных звонков в награду или в поощрение узнику за его покладистость во время следствия и за признание вины, жена решила, что разговор идет в моем присутствии и что это — тоже мне награда от следователя за облегчение ему его цели — добиться признания несуществующей вины. По-видимому, в "органах" хотели иметь информацию о состоянии, в котором я застану семью, из первоисточника, подобно тому, как визит врача-невропатолога ко мне в камеру имел заданием выяснение состояния, в котором я явлюсь в ближайшие дни к семье.

Во время моего пребывания в институте мне позвонил в кабинет из вестибюля вахтер, сообщивший, что меня спрашивает какой-то военный, ждущий меня в вестибюле. Меня это уже не испугало — вот какой психологический сдвиг произошел в сознании за короткое время! Я просил вахтера проводить военного ко мне в кабинет. Он оказался полковником госбезопасности, который привез все материалы, изъятые у меня из кабинета при обыске в нем после моего ареста. Он застал меня за микроскопом, и, по-видимому, на него произвело впечатление столь быстрое, за несколько часов, перевоплощение заключенного в ученого, сидящего за своим рабочим столом. Я слышал, как он, информируя по телефону генерала о вручении мне изъятых материалов, говорил, что застал меня за работой в институте, не скрывая своего удивления и даже с оттенком восхищения. Я был рад, что, по вине С. И. Диденко, я случайно мог продемонстрировать высшим сотрудникам органов госбезопасности, что они имели дело с учеными, преданность науки которых не могли сломить даже наручники.

Но это не была демонстрация — я действительно не мог лишиться наслаждения — поисследовать в микроскопе несколько гистологических препаратов, изготовленных после моего ареста и очень меня интересовавших, и полковник застал меня за работой. Сесть снова за микроскоп — ведь это осуществленная мечта лефортовского узника!