Есть город, который властвует над душой, не терпя соперников, — это Москва.
В нем нет ни поэтической стройности Ленинграда, ни веселого озорства Тбилиси, ни беспокойного духа Владивостока, ни пышных парков Ташкента.
В нем коротко лето и длинная зима. В нем не хватает красок юга. Он деловито-занят по горло. В нем все бежит, спешит, опаздывает и нагоняет упущенное. В нем человек, отдыхающий на бульварной скамейке, производит впечатление не совсем нормального. И все же велико обаяние этого великана. Как все быстро растущие города, он не успевает заняться своей красотой. Он вечно строится, расширяется, меняет обличье, зная, что красивы только города-старики.
Когда-то город этот возник на скрещении рек, на удобных торговых путях. Сейчас к нему ведут другие пути — пути философии, политики, экономики, искусства, наук.
Когда-то говорили о Москве — третий Рим!
Куда там Риму тягаться с Москвой. Зыбкое могущество Рима основывалось на мечах его легионов.
Мощь Москвы — иная. Мощь политического превосходства, мощь пророческого прозрения, мощь руководства будущим мира сильнее меча, если он даже называется атомной бомбой.
Когда-то Москва стояла на равнине. Сейчас эта равнина выросла в громадный утес, с которого далеко видно во все концы вселенной. А ведь ей всего только 800 лет, дитя-город. Но уже и сейчас это столица мира.
Отсюда поступает духовная пища передовому человечеству, здесь рождаются и выковываются идеи, ведущие мир вперед, здесь накопляется великий опыт социализма. И поэтому, где б ни жил я, с какими бы местами ни сроднилась моя душа, ее всегда будет тянуть к Москве. Город-мыслитель всегда окажется победителем в соревновании привязанностей, ибо он — один. Другого такого нет. И не будет.
1947
[История двух рассказов][3]
Зимою 1943-го или ранней весною 1944-го довелось мне в качестве военного корреспондента газеты «Красная звезда» быть на одном из подмосковных аэродромов.
С боевого задания возвращалась группа тяжелых бомбардировщиков. Я получил задание побеседовать с экипажами самолетов.
В ожидании прибытия бомбардировщиков, я беседовал с летчиками, свободными от боевой службы. Один из них особенно привлек мое внимание. Высокий, статный кавказец, с лицом пестрым по окраске кожи, как-то неоднородно окрашенным, точно сшитым из лоскутков. С резким, гортанным голосом, с движениями нервными и даже раздраженными, он много рассказывал о боевых делах своего звена. Летчик этот без акцента владел русской речью, его выговор — чересчур твердый, металлический, чуть-чуть неестественный, был очень странен. Я обратил на это внимание его товарищей и услышал в ответ короткую историю моего собеседника.
Год тому назад он был тяжело ранен. Особенно сильно пострадало лицо и горло. Лечение оказалось необычайно сложным. В конце концов после нескольких операций лицо было восстановлено, но облик человека изменился настолько, что даже близкие товарищи не узнавали его. В результате сооружения искусственного горла изменился и голос.
Вернувшись в полк, летчик отказался от отпуска домой. Он был твердо убежден, что даже родная мать не узнает его, и, не желая огорчать больную и старую женщину, придумывал новые и новые отговорки, чтобы подольше не показываться ей на глаза. Товарищи уговаривали его отказаться от этой несколько искусственной и во всяком случае мало душевной позы, но не сумели побороть в нем страха быть неузнанным матерью.
Повидимому, его угнетало и то, что, перестав быть красавцем, он теперь как бы уже не нужен никому из близких людей. Он стал поговаривать, что ищет смерти, не дорожит жизнью. Все это тревожило и друзей и командование.
Рассказ об этом летчике глубоко взволновал меня, но, возвращаясь в редакцию, я пришел к заключению, что не справлюсь со сложной, психологически тонкой темой этого незаурядного жизненного случая и, докладывая о выполнении задания ныне покойному заместителю редактора «Красной звезды» полковнику Карпову, так и сказал об этом.
Несколькими днями позже историю этого летчика рассказал я Константину Андреевичу Треневу, который чрезвычайно заинтересовался темой, а полковник Карпов, не зная, что за нее берется К. А. Тренев, в свою очередь заинтересовал темой Алексея Николаевича Толстого.
Так почти одновременно появились два рассказа: «Русский характер» А. Толстого и «В семье» К. Тренева.
Не зная, что они работают над одним и тем же материалом, авторы решили тему чрезвычайно жизнеутверждающе, оптимистически и, главное, в одном эмоциональном плане. Прочтя оба рассказа, я невольно порадовался тому, что не взялся за эту тему сам. Вместо одного моего, до сих пор уверен, вышедшего бы плохим рассказа, советская литература обогатилась превосходными произведениями двух столь различных по художественным приемам мастеров.
Мне думается, что анализ обоих рассказов представляет незаурядный интерес в плане исследований о художественном мастерстве и стиле писателя.
1948
Литература и действительность
Осенью прошлого года Говард Фаст писал в Москву: «Через несколько недель издательство выпускает мою новую книгу литературной критики под названием «Литература и действительность». Думаю, что она могла бы заинтересовать русских читателей, поскольку она трактует, с американской точки зрения, многие проблемы, обсуждавшиеся у вас за последние два года… Мне очень хочется, чтобы можно было наладить какой-то обмен мыслями между писателями Америки и советскими писателями. Мы ведем сейчас великую борьбу за самое наше существование и, разумеется, надеемся превратить эту борьбу в средства привлечения в наши ряды новых писателей, никогда ранее не выступавших. В свете этого обмен мыслями был бы крайне полезен, особенно имея в виду дискуссии, проводимые у вас».
И вот «Литература и действительность» Говарда Фаста лежит у меня на письменном столе.
Говард Фаст — великолепный прозаик, но он не критик-профессионал, не теоретик, не историк литературы, и его новую книгу — мне кажется — уместнее всего рассматривать не как научное исследование, а как мысли вслух или как вступительную речь, открывающую дискуссию на тему об отношении литературы к действительности. Поэтому и мне не хотелось бы писать каноническую рецензию. Я не профессиональный критик и не умею этого. Мне легче прибегнуть к форме открытого письма или выступления в прениях, в обмене мыслями, тем более что процитированное письмо Фаста с призывом к обмену мыслями адресовано как раз мне.
Дорогой Фаст! Ваша книга представляет, на мой взгляд, явление незаурядное не только в литературе Америки. Выход в свет вашей книги — показатель быстрого роста прогрессивных сил американской литературы. Книги подобного размаха еще не было, насколько я знаю, ни в английской, ни в американской литературах, и вопросы, трактуемые в Вашей книге, никогда еще не ставились с подобной остротой. Ближе всего Ваш труд к политическому памфлету, да и недостатки его весьма типичны именно для памфлета. Поэтому, мне кажется, они легко исправимы в ходе или завершении начатой Вами дискуссии. Я довольно ясно себе представляю второе издание Вашей книги, в котором будет вступление (то, что уже вышло), споры и, наконец, заключительное слово. Книга Ваша на многих своих страницах уязвима с марксистско-ленинских философских позиций, но я бы сказал, что она и не могла оказаться другой. Ставя перед собой чрезвычайно ответственные и сложные задачи, Вы, к сожалению, оперировали на узком плацдарме фактов. У Вас больше догадок, чем знания материала. Вам приходится опираться на довольно ограниченный, а что касается советской литературы, то и не на центральный материал. Основной же фонд национальных литератур, составляющих литературу мировую, Вами, к сожалению, не привлечен к делу. Таким образом, когда Вы сосредоточиваете свое внимание на упадочнических опусах Франца Кафка, Вы остаетесь в узком кругу интересов англо-американского декаданса, а мы, не знающие Кафка, оказываемся безучастными зрителями Вашего поединка. Когда же Вы показываете роль Советского Союза и советской литературы, как факторов, раскрывающих новые перспективы перед мировой литературой, и набрасываете контуры социалистического реализма, Вы, вольно или невольно, отрываетесь от конкретных фактов искусства, ибо у Вас под руками оказывается мало наших книг и мало наших героев, и Ваш страстный панегирик социалистическому реализму страдает обидной отвлеченностью и досадной неполнотой. Вы уговариваете (впрочем, с присущим Вам блеском), а не убеждаете, что было бы гораздо правильнее. Для читателей Франции, Италии, Польши, Чехословакии, Демократической Германии в этом разделе мало знакомого. Между тем любая из литератур этих стран имеет нечто, что она внесла в фонд социалистического реализма. В чем же силы Вашей книги, сила, которую не умаляют никакие недостатки? В том, что Вы смело формулируете задачи, стоящие перед прогрессивными литературами в условиях капитализма, и показываете возможность существования и развития социалистического реализма в капиталистических странах.
3
Название дано редакцией.