Изменить стиль страницы

Голикову протянули вчетверо сложенный лист. Он развернул и передал хозяину.

— Мне про такие листки говорили, — сказал хозяин, прочитав. — Но как можно этому верить? Людей обманывали много раз.

— Нет здесь хитрости, — резко ответил Голиков. — Мы никогда не простим Антонову или Матюхину то, что они затеяли. Но вы же сами сказали: большинство ни в чем не виновато. И Москва готова простить даже тех, кто виноват, чтобы вернулись домой попавшие в лес по ошибке. Посчитайте, сколько Россия потеряла самых молодых и здоровых людей с 1914 года — за семь лет. Республика нуждается в работниках. Ей нужны люди, которые бы трудились и растили детей. Поэтому, если у вас в лесу есть знакомые или просто кто спросит, смело отвечайте: «Выходите и ничего не бойтесь!»

Я даже назову пароль. Если кто выйдет, а его задержат, нужно сказать: «Я иду к командиру полка Голикову…»

Командир полка Голиков — это я. Зовут меня Аркадий. Если кто из ваших родственников ко мне обратится, ничего дурного с ним не произойдет. Он останется жив-здоров и вернется домой. Даю вам слово.

Мамина школа: «Я потрясена, что сын мой — трус!»

Аркадий упражнялся в стрельбе из рогатки и попал в стекло соседского дома. Никто не видел. Довольный этим обстоятельством, он побегал вокруг, пришел домой. А там скандалила соседка.

— Я пришлю к вам стекольщика, — услышал Аркадий усталый голос матери.

Соседка стремительно прошла к выходу. Аркадий дождался, пока она выбежала, и открыл дверь в комнату.

— Я потрясена, что сын мой — трус! — сказала мама.

— Неправда, я не трус. Хочешь, один пойду на кладбище?

— На беду нашу, трус. Смелый человек либо признается, что он совершил дурной поступок, либо опровергает, если его понапрасну винят. А ты стоял в прихожей — и не признался и не опроверг.

Знаешь, что самое страшное? Если случится нечто серьезное и ты действительно не будешь виноват, начнешь оправдываться, а тебе не поверят. Скажут: «Не верьте ему. Когда он разбил окно, он тоже так говорил. А все видели».

С того дня Аркадий, если был в чем виноват, шел и сознавался:

— Прости, мамочка, но произошла неприятность.

Мама уже не плакала, не говорила, что он трус.

— Я все уладила, — сообщала она час спустя. — Спасибо, что не пришлось краснеть.

А через день-другой случалось что-нибудь опять. Он шел уже к совершенно чужим людям и говорил:

— Извините. Это сделал я.

На него обрушивалась лавина ругательных слов, но поступать иначе он уже не мог.

Сверстники над ним за это смеялись.

Позднее Аркадий понял: преодолевая страх наказания, он преодолевал в себе любой страх. Это не значило, что он перестал всего бояться. Просто у него появились выдержка и воля.

И еще: он, Аркадий Голиков, стал человеком Слова. Аркадий мог напроказить, но он уже никогда не лгал, не говорил: «Я этого не делал» или «Это сделал не я».

Твердость слова его изменила: сделала спокойным, уверенным в себе и независимым в суждениях. Она стала одним из механизмов его раннего взросления.

Надежностью своих обещаний он завоевал доверие товарищей по реальному училищу. Даже тех, кто его мало знал. Они шли к нему за советом и помощью, потому что не с любой просьбой можно пойти ко взрослому, да и не каждому сверстнику можно довериться — разболтает.

Подростки это хорошо знают. И мне это было знакомо тоже.

Когда Аркадий Голиков стал писателем, тема «твердого Слова» прошла через все его книги: «РВС», «Школу», «Военную тайну», «Судьбу барабанщика», через повесть о Тимуре.

Когда Аркадий Петрович хотел высоко поднять своего литературного героя, он говорил: «У него крепкое Слово».

Но сначала тема «твердого Слова» прошла через его судьбу. Аркадий Голиков не изменял Слову, даже если такая верность грозила ему расстрелом[114].

* * *

Накануне вновь объявленного «прощеного дня» военные и милицейские посты были еще раз обстоятельно проинструктированы. Их предупредили, что в городе с утра появятся «люди из леса». Скорее всего, с оружием. Обращаться с ними нужно вежливо. Иначе громадная подготовительная работа пойдет прахом.

Однако следовало быть готовым, что Антонов зашлет в город людей, которые будто бы выйдут, чтобы сложить оружие, а на деле пустят его в ход.

Но самой большой неожиданностью явилось то, что ни один человек в новый «прощеный день» из леса не вышел.

Голиков с утра ни на минуту не оставлял кабинета; ожидая вестей, не притронулся к чаю, который ему принесли. В десять вечера сам обзвонил все посты. Ему подтвердили: ни одного сдавшего оружие нет. В половине одиннадцатого он доложил об этом командующему 5-м боевым участком Пильщикову. Тот — деваться некуда — Тухачевскому. Голиков благодарил Провидение, что не ему выпало докладывать в Тамбов.

В полночь возле штаба 58-го полка раздался винтовочный выстрел. Голиков вскочил, отодвинул занавеску, но разглядеть ничего не смог. При свете уличного керосинового фонаря заметил только, что к перекрестку метнулась фигура, за ней — другая, с винтовкой, видимо, часовой. И по булыжнику в ночной тиши звонко и тревожно заклацали тяжелые подкованные сапоги.

Внезапно стук сапог прервался. На перекрестке послышалась возня. Отчетливо прозвучал то ли испуганный, то ли плачущий голос. Он произнес: «Голиков». Из тьмы вынырнула группа: двое красноармейцев вели кого-то в гражданской одежде.

Затем в кабинет постучали. Вошел начальник караула.

— Товарищ комполка, возле штаба задержан неизвестный. Себя не называет. Пытался проникнуть в штаб через забор. Говорит, вы о нем знаете.

— Введите, — озадаченно ответил Голиков.

В кабинет втолкнули малого лет двадцати, высокого, налитого силой. У него были белесые, давно не стриженные волосы, одутловатое, нездоровое лицо. Полосатый пиджак и такие же брюки, заправленные в сапоги, были испачканы, словно он ползал по земле. Комполка мог поручиться, что ни разу парня этого не видел.

— Отведите меня к Голикову, — с порога, не здороваясь, произнес задержанный.

— Я — Голиков.

— Мне нужен командир полка Голиков. Я Васька Шилов. Он про меня знает.

— Развяжите ему руки, — велел Аркадий Петрович, еще боясь поверить тому, что происходит.

Когда конвойные ушли, комполка сказал:

— Садись, Василий, — и показал на стул возле столика, приставленного к громадному письменному столу.

Шилов сел.

— Что так поздно? — спросил Голиков.

— Я ведь из лагеря позавчера ушел, — быстро и радостно заговорил Шилов. — Винтовочку прикопал, чтобы, значит, с нею не ходить. И со вчерашнего вечера тут и кручусь.

— Чего же не пришел днем? Зачем полез через забор? Тебя же могли подстрелить.

— Робел. Маманя все уговаривала: «Выходи да выходи. Командир молоденький приезжал. Человек такой, что не обманет…» А я хожу — везде часовые. Не знаю, как и подступиться. И в лес обратно идти боязно. Там небось меня уже хватились…

Все это Шилов поведал, сидя на краешке стула. От волнения Василий ерзал, бледнел или внезапно делался пунцовым — тогда он становился похожим на мать. И руки его не находили места. Он то раздергивал полы пиджака, то застегивался на все пуговицы. От возбуждения у Шилова срывался голос, и он против воли поглядывал на стакан остывшего чая и на два ломтя хлеба на тарелке. Это был завтрак Голикова, к которому Аркадий Петрович не притронулся за весь день.

«Есть хочет», — догадался комполка. Выйдя из кабинета, Голиков велел принести горячего чаю и хлеба побольше. Один из бойцов, которые задержали Шилова, принес фаянсовый чайник, стакан с ложечкой и тарелку с нарезанным хлебом. Голиков налил в стакан желтоватого морковного чая, а затем пододвинул тарелку с хлебом.

— Ешь, — сказал Голиков. Взял свой остывший чай и отломил кусочек хлеба.

Он вдруг ощутил, что голоден не меньше Васьки.

вернуться

114

См. главу данной книги «Три недели в ожидании расстрела».