С Воробьем мы встретились за ужином. Он был вымотан, но держался молодцом: порхал, прыгал, щебетал, делал вид, что жизнь прекрасна, и, похоже, сам верил этому.
Он привел в сильнейшее возбуждение друга-Коко, пришлось накрыть клетку темным платком. Получив свою маленькую ночь, Коко сразу угомонился, спрятал клюв под крыло и погрузился в сон.
Увела домой дремлющую хозяйку серая кошечка, отбыли, расцеловавшись с Брененами, и другие гостьи. Сморился и слинял месье сангвиник.
— А Маяковский тоже выступал в кафе, — вспомнил Грегуар. — В желтой кофте.
Мои родители, задолго до того как стали моими родителями, дружили с молодым Маяковским. Мать рассказывала, что Маяковский заходил за ней в дом издателей Соедовых, ее дальних родственников, у которых она жила в Москве, и говорил своим великолепным голосом: «Ксёна (так он переиначивал мамино имя Ксения), пошли буржуев дразнить». И они шли в какое-нибудь кафе с французским, как правило, названием, там Маяковский читал стихи и крыл в хвост и в гриву сидящую за столиками богатенькую публику, которой его ругань доставляла противоестественное наслаждение. Книги поэта шли нарасхват.
Грегуар от души радовался и восхищался отважной манерой Маяковского, но в конце не удержал глубокого вздоха.
— С французскими буржуа такой номер не пройдет. Они полны величайшего самоуважения, коренящегося в твердой уверенности, что в целом мире одни лишь французы умеют жить и получать удовольствие от жизни. Конечно, французы, у которых есть деньги. Наша буржуазия чувствует себя пупом земли, она отдает должное богатству американцев, по их образ жизни презирает. Богатые позволяют себе чуть посмеиваться над своими очаровательными слабостями, но от окружающих требуют почтения. Маяковский достоин зависти, но попробуй я эпатировать аудиторию, меня просто выгонят, как испортившего воздух лакея.
…Мы ночевали в гостинице на центральной площади города, возле церкви св. Екатерины. Было чудесно просыпаться среди ночи и видеть пучки звезд в прорывах туч над колокольней, и ошеломленно сознавать, что ты в Онфлере, куда так милостиво занесла тебя судьба, что в нескольких кварталах отсюда спит Грегуар, прижавшись к своей большой, теплой, грустной жене, откупленной у вечности его мужественной клятвой; спят неугомонный Коко и верная Лисичка, спят одинокие женщины, забыв о своем одиночестве, спят молодые ремесленники, поймав во сне удачу, спит в умерщвленном им корабле энергичный пришелец из далекой Аравийской земли, овеянной сухими горячими ветрами, и видит «Францию» плавучим борделем…
Утро выдалось не по нынешней весне. Тяжелое серое нормандское небо поднялось, высветлилось, голубизна просачивалась сквозь тонкую наволочь, порой разрывала ее, и солнце успевало бросить луч на курящуюся туманом землю. И было тепло, хотя поверху тянул сильный ветер, ломавший полет голубиных стай. Мы решили дать семье Брененов немного отдохнуть от нас и, попив кофе в гостинице, пошли бродить по городу, быстро наполнявшемуся туристами, преимущественно из Парижа. Снова навестили полюбившиеся нам места, от заливчика с парусниками — сегодня здесь потрудился Клод Моне: в сиренево-розовом дымке истаивали корпуса лодок и яхт, и вдруг вычерчивалась в воздухе мачта с реей, словно крест в незримой руке, — до тесной улочки молодых ремесленников, уже распахнувших двери своих пустынных магазинов.
А потом нас соблазнили блюда с дарами моря на столиках летнего ресторана, отхватившего чуть не половину городской площади с фонтаном посредине. Бьющая из отверстого рта бронзовой рыбы тонкая, высокая, прямая, как стебель ночной фиалки, струя упруго и стойко выдерживала напор зюйд-веста, лишь вверху с султана срывались пригоршни капель и звонко кропили плитняк мостовой.
Мы успели занять последний свободный столик. Ветер здесь совсем не чувствовался, он проходил на уровне зонтов, заставляя мягко погуживать их упругие шелковые купола. Было солнечно, тепло, пахло морем от залива и блюд с устрицами, крабами, раками, мидиями, уложенными на мелко колотом льду. И мы заказали себе такое, вот, невероятных размеров блюдо, которое незамедлительно подал стройный мальчик-официант. К устрицам полагались нарезанные дольками лимоны, белый хлеб — «багет» с золотистой корочкой, масло со слезой и, разумеется, бутылка холодного белого вина.
И наступило то мгновение, когда каждый погружается в свою отдельную тишину, и нет мира вокруг тебя с его болями и радостями, все твое существование сосредоточивается на устричной створке, куда ты выжимаешь лимон, заставляющий съежиться живой опаловый студенистый комочек; ты подковыриваешь его вилкой с короткими зубчиками, отделяя от раковины, и отправляешь в рот кисловатую, холодную восхитительную малость и запиваешь глотком терпкого вина. И тут становится понятно, почему обжорство является смертным грехом — бурное выделение желудочного сока убивает бога, твоим богом становится устрица.
Вдруг шумно зацвиркали воробьи. Я еще раньше приметил маленькую стайку, то и дело налетавшую с площади на освобождающиеся столики с остатками еды.
Быстро поклевав что попало, они по взмаху салфетки разгневанного официанта враз снимались и улетали. На миг мне подумалось, что Он отделился от их стайки, но я сразу отбросил эту мысль — стайка сохраняла свое четкое построение, в ней не возникло пустоты. Наш Воробей прилетел откуда-то со стороны. В этом царстве плоти, среди раскормленных, холеных людей он казался таким непрочным, невесомым, что сжималось сердце. В висок стучало:
Но он никуда не улетел, да и как можно улететь, когда к лапке привязано чугунное ядро семьи? С помощью скупого онфлерского солнца, зазолотившего его русые длинные волосы, капнувшие золотом в зрачки усталых глаз, омолодившего и засмуглившего худое изношенное лицо, он с удивительной ловкостью и быстротой обрел поэтичный и даже юный облик. В который раз поэт выходил на ристалище, чтобы победить равнодушие и косность. Удастся расшевелить этих едоков, пожирателей устриц и крабов, этих винососов, тающих в животном блаженстве, — заскрипит дальше семейная колымага, не удастся — завалится на обочину.
Грегуар увидел нас, обрадовался, подбежал, упрекнул, что не пришли к завтраку, строго наказал быть к обеду, отверг угощение: «Мне работать!» — и, объяв мгновенным птичьим взглядом всю окружность, выбрал соседний столик.
Там обедала парижская семья, я видел номер их «ситроена», когда глава семьи, моложавый, крепенький, как ранет, высаживал возле ресторана унылую жену, очень похожую на нее, но яркую, соблазнительную девицу, самой природой предназначенную на роль французской свояченицы, взрослую дочь, ее жениха или друга — бархатного ангелочка и сынишку лет десяти, толстощекого бутуза. Ловко подав задом машину, Месье со снайперской точностью вогнал ее в единственную щель на стоянке, присоединился к семье, мгновенно нашел свободный столик, дал заказ и сейчас вовсю наслаждался громадным, вдвое больше нашего, блюдом даров моря. От него веяло достатком, удачей, крепкой жизненной силой. Он не мешал своим близким вести себя, как им хочется: жене вздыхать и брезговать пищей, свояченице неотрывно смотреть на него красивыми сочными глазами, не забывая при этом тщательно освобождать раковину эскарго от начинки, дочери перешептываться с молодым человеком, сынишке кочевряжиться, жадничать, разводить панцирно-ракушечью грязь вокруг тарелки. Сам он целиком предался насыщению. Чуть поддернув рукава клетчатого пиджака, он маленькими смуглыми руками ловко брал устрицы, мидии, ракушки, морских колючих раков, быстро, опрятно, даже изящно расправлялся с ними, отпивал глоток вина, смаковал и вновь обращал твердый взор к блюду.
Этот человек умел сполна отдаваться делу, которому в данный момент служил. Подобная волевая сосредоточенность не уступает страсти, наверное, он был хорошим любовником.